Потом в толпе говорили, будто один склад уже подожгли было, занялось в крайней секции, да народ не дал дальше гореть, пыхнувшее пламя забили огнетушителями, а всех поджигателей изловили, вывернули им карманы, отобрали спички, складские ключи и отпустили на все четыре стороны. А может, никто поджигать и не собирался, а так только, покеросинили, чтоб запахом отвратить врага. Ну, небось, немец такой хлеб есть и не станет, да окрестный люд не побрезговал, бросился нагребать кто во что горазд и тащить во все ближние села и деревеньки.
- Чего стоишь, дура, нюхаешь? - почти гневно крикнул Марье пробегавший мимо мужичонка с чувалом во всю спину.- Хоть такое, чем никакого. К вечеру и это разметут.
"А ить верно!" - испугалась Марья и враз вдохновилась и осатанела от работы: пала на колени и обеими руками, как латвинами, принялась нагребать в распластанный мешок. Морщась от керосиновой вони, рядом пыхтел и загребал Николка.
Домой все это было не унести, многие старались отволочь зерно только за станцию и опять бежали за новой поклажей. Там, в поле, возникли целые становища. Зерно рассыпали по свежеутоптанным плешинам, ворошили, пытаясь проветрить, рассыпали на удобные ноши и просто приходили в себя от столпотворения. Многие даже ночевали, охраняя обретенное добро. И пока Марья с двумя поклажками - одна на спину, другая на грудь,- бегала эти восемь верст до Подкопаньских выселков, Николка тоже оставался возле своего припаса, бередил палкой ворох, а потом вместе с другими коротал зябкую ночь под порожним мешком, не смея развести костерок, остерегаясь самолетов.
На другой день Марья сделала еще две ходки, но за остальным зерном больше не пошла: обессилела, обезножела, ключицы поистерла до сукровицы. А тут еще Николка, ночуя в поле, остыл, сморился ознобом. Надвечер она забрала его, и Николка едва доволокся, за юбку держась.
Ушиблась вся, но на душе теплинка: все-таки наносила. Правда, половина в поле осталась, но унести успела порядочно - пудов пять, а то и все шесть. Центер!
Первым делом сыпанула пригоршню курам. Те кинулись под хлебный дождь, тесня друг дружку. Но вот одна выпрямилась, другая… Повытягивали шеи, озадаченно таращатся. Да и разбрелись понуро, переживая обман. И только дотошный петух Ватолин, известный искатель жемчуга, не покидал токовинку: крючковатым носом, будто острием кайла, так и эдак поворачивал обызренную пшеничку, истово разгребал под собой лапами, швыряя далеко за спину комья земли и само зерно.- все, дурак, добивался какой-то истины…
Потом, после тех немцев, от Ватолина в сарайке осталось долгое синее перо с изумрудным игривым налетом. Марья подобрала его, бережно огладила на ладони по уклону, по все еще живым, упруго сцепленным шелковинам, и, не зная, что с ним делать, принесла домой, воткнула в землю рядом с багряно млевшей геранью на подоконнике.
А пшеничка все ж таки оберегла их от неминучего мора, считай, протянули с ней ту зиму да половину этой - самые злые немецкие зимы.
Поначалу лепешки из столченного зерна никак не елись. С виду белые, румяные, но это только глядеть. Николка кривился, бросал на мать вопрошающе-тоскливые взгляды, но все-таки пытался жевать, поскольку сам же нагребал на складе, а Любашку откровенно мутило, и та, зажав рот, мчалась к лохани.
Но потом, слава Богу, помаленьку наладилось: то ли пшеничка со временем пообветрилась, то ли сами едоки пообвыклись. Особенно пошло со всякими добавками: с картошкой, с травяной мучкой, с сушеным молотым клевером. От клевера лепешки делались черными, но зато и керосином почти не пахли.
Охотнее всего елась кутья. А рецепт кутьи такой: на глиняный горшок (размер горшка - чем больше, тем лучше) - две пригоршни пшеницы. Залить водой и дать покипеть (тоже - чем дольше, тем лучше). Пусть побурлит хотя бы с полчаса, чтоб побольше вытянуло керосина, а потом слить. На слитой остывшей воде могут быть видны коричнево-зеленые блинцы. Это и есть керосин. После этого горшок еще раз залить свежей водой, прокипятить и опять слить. Можно этак проделать и в третий раз - это у кого как душа принимает. Марья кипятила два раза по полчаса - так меньше уходило дров.
Оставшийся душок Марья в первое время забивала постным маслом (можно, конечно, и сахаром, да какие там сахара: магазины размели в первые же дни войны, соли - и той не всем досталось!). А когда масло вовсе искапалось, ошелушивала в ступе подсолнуховые семечки, которых Николка украдкой натеребил и натаскал целую наволочку до того, как Фома Калистратыч принялся их палить. Набив ошкуренного зерна, Марья отвевала кожурки, а зерновую сечь измельчала в муку, поджаривала на сковородке и эту запашистую лоснящуюся мучку перемешивала с разваренной пшеницей. Так же потом поступали со стручками дикой горчицы, которую собирали на межах и брошенных задичалых полях. Из стручков вышелушивали бурые мелкие семена, поджаривали и толкли в ступе для той же надобности.
Слава те, ребятишки не уродничали, выбирали до последнего зернышка.
И довыбирались.
Как ни тянула Марья, как ни жалась, под конец чуть ли не по счету отсыпая зерно на варево, но на Рождество сварила последнюю кашу с Больших Ветряков…
Зерно, может, столько и не потянулось, если бы не картошка. На картошку Марья больше всего и надеялась, в этом отношении ее душа была спокойна: своя, некупленая, огород за сараем.
В тот год, прямо перед немцем, копать начала рано, в середине августа: торопилась прибраться, мало ли как повернет… Собрала мешков сорок. А по правде, и не считала сколько. Николка с Любашкой подбирали, она таскала. Засыпала хороший закром в погребе, набила земляную утайку на огороде - на семена, на весеннюю продажу, на всякий непредвиденный случай. При мысли о картошке приходило приятное чувство защищенности, даже перед уже близким врагом. "Не убьют,- думалось,- дак с картошкой живы будем".
Но и эта, казалось, надежная стена вдруг обрушилась непоправимо.
После тех немцев-курощупов на Подкопаньские выселки еще раз наведывались гости.
Вскоре, на Варварин день, вдруг наехал пароконный возок, обшитый досками наподобие закрома.
Из саней вылезли трое: подкопаньский староста Гришака и два незнакомых молодых вислоусых мужика в черных суконных шинелках с белыми повязками на рукавах - должно, полицаи.
Гришаку, обряженного в свой прежний кожушок, в коем ходил еще при Советах, Марья знала с самого детства: когда он бегал в почтарях, но ошугнулся в полынью и застудил ноги. Сначала на печи лежал, травами обкладывался, а потом стал ковылять с палкой. Оставив почтовую сумку, Гришака прибился к подкопаньской церкви в сторожа. Церковь к тому времени не служила, там хранили удобрения и ядохимикаты, однако сама православная служба на селе не прекращалась, местный отец Никодим крестил и отпевал надворно, по тайному приглашению, а Гришака состоял при нем как бы в послушании - подать чего, запалить свечу или кадильце и все такое разное.
На том и состарился, ходил ссутулясь, вынося вперед шею с безволосой головой, отчего походил на свою клюку с загнутой вперед головастой ручкой. Дряблое Гришаково лицо постоянно кривилось гримасой, будто его одолевали неизбывные хвори.
- Здорово, Марья! - Гришака снял шапку, встретив Марью во дворе.- От Ивана слышно чево?
- Дак чево услышишь за фронтом…- сдержанно ответила Марья, оглядывая вошедших.
- Для вестей фронтов не бывает,- покхекал в кулак Гришака. Говорил он скрипуче, одышливо, с затяжными перерывами между словами.- Детки как?
- А чево детки? Из всех одежек-обужек повырастали. А купить негде и не на чево. Теперь вот дома сидят.
- Хай сидят. Целее будут,- кивнул Гришака.- Время такое, лучше дома посидеть, матери помочь. Э-хо-хо… Я к тебе чево?
- Не знаю.- Марья вся натянулась.- Не с добром, поди…
Гришака усмехнулся, поиграл клюкой.
- Картошка у тебя есть? - наконец спросил он, сощурясь.
- Есть маленько,- подняла глаза Марья.- А что?
- Где она у тебя?
- Да где ж… В погребе.
- Дай-ка погляжу сколько…
Марья, поджав губу, молча вступила в сени, отковырнула ладно пригнанное творило: Иван постарался, чтобы ход не бросался в глаза.
Гришака, кряхтя, болезненно морщась, спустил черные валенки на верхние ступени и, поворотясь, попросил:
- Зажги-ка чево-нибудь…
Со стеклянным пузырем-каганцом в руке, ронявшим квелый и шаткий свет, Гришака спустился в темень подполья, помолчал там сколько-то и, оставив каганец, высунулся из горловины.
- Это все у тебя?
- Все…- соврала Марья.
- Больше… нигде нету?
- Все тут…
- Гм-м… А должно быть больше… Огород-то какой… Картошка не по огороду…
- Дак я часть продала,- продолжала врать Марья, сама вся холодея.- Прямо с огорода ворохом и продала.
- Ну-ну… Ладно тади…- болезненно сгримасничал Гришака, выбираясь из погреба.- Значит, так, голуба моя… Надобно картошкой поделиться…
- С кем это? - не поняла Марья.
- Ну, не со мной, конечно. Власти требуют.- Гришака поотряхивал рукав полушубка, словно что-то погребное прицепилось к нему.- Давай так… Давай пополам: тебе ведро, властям второе…
- Да вы что? - ужаснулась Марья.- С чем же я останусь? Ить и на семена надо оставить.
- До весны еще дожить надоть… Да ты картохами и не сажай.
- А чем же?
- Ты каждую картоху режь на четыре доли,- посоветовал Гришака.- Я уже давно таким манером сажаю. И ничево! Родит!
- Ох, не знаю, не знаю…- Марья, будто снимая паутину, обеими руками провела по лицу.- Не знаю я, как тади жить…