* * *
Как чудесно, однако, жить!
Воздух так редок и чист, что и сам становишься легче; тоньше и прозрачнее делаются те нити, что связывают вольный порыв незнаемой сущности нашей с этой видимой, с этой слишком земной оболочкой.
Кажется, мог бы ступать легкою звонкою поступью, вольно идти где-то вверху, над городом, поднявшись над узкостью улиц и обидною близостью каменных стен, Андрей широко, забывшись, не видя, шагает по улице. Он фантазирует. В каждом живом существе ему чудится тайна. Чудесное плещется всюду. Но неясен еще рокот струй, бьющих о стены граненой души - странно: граненой! - но так показалось… Андрей верит в то, что ему кажется. Надо больше в фантазии верить, иначе мир вещей подчиняет себе, навязывает свою скучную, свою жестокую логику и без особого даже напряжения мертвящих сил своих ловит живые души, дает им скелет - не только снаружи, но и кует плеск самой сущности - стекленеет душа.
Мир вещей и какие-то там их законы - это самая скучная, самая тяжелая из фантазий природы, ибо в создании ее еще не принимал участие настоящий, бунтующий человеческий дух.
Больше простора, больше свободы, полета, светлой наивности, детскости жизни! Миг разрушения - миг нового творчества - вольность, разлитая в мире.
Хрустальный осенний воздух этой просторной свободою дышит. Сегодня ясней и прозрачней плещется непознаваемое в нас.
Да, хорошо, чудесно жить!
Оттого так чудесно и радостно, что в вольности воздуха, в вольности душ родятся цветы незримого мира.
Не в самой душе, а где-то в точке касания двух.
Вот одна, обреченная жить на земле. Вот другая такая же. Грустит душа, и другая грустит, а может быть нет, весела, - это все равно. Даже именно так, напротив: сегодня одна из них весела. Но открыли глаза и узнали друг друга, коснулись, в трепете нежном на минуту слились, - и родился цветок любви.
Как мы бедны словами, когда называем: любовь. Надо тысячи слов для оттенков, ибо в них-то все дело. Мало сказать: цветок, - надо дать ощутить его аромат, передать чары красок и форм может быть больше - прямо сорвать его. И только единственный тот, кто сорвет, познает сокровенную суть цветка- и в красоте его жизни, и в аромате его увядания - для того, кто сорвал…
Сколько людей, сколько разной любви, и у каждого с каждым по-разному.
Есть цветки - один на всю жизнь, и вся жизнь - в одном. Мир и Бог, и преисподняя - все в одном цветке.
У другого - в душе целый луг, целый цветущий родник неисчерпаемых светлых улыбок души. Вот к одной светлый посланец - взгляд; человек шел по улице, весел был беспричинно, а она грустна и печальна, и были широко открыты глаза, свободный, пронизанный солнцем и небом входит посланный юноша-взгляд, девушка-грусть сидит у порога души, у водоема ее, самоцветные камушки тонкими пальцами трогает, чуть-чуть касаясь. - "Здравствуй, светлая грусть! Я к тебе! Полетим вместе на небо!" Грусть встает, ничего не сказав. Откуда он? Такому нельзя не ответить. Дает ему бледную руку с такими синими жилками… - "Ближе, дитя мое! Ближе, невеста моя!" И склоняется к ней светлый посланец - жених ее новорожденный, обрученный невесте, быть может, от века - и протянула уста к нему грусть; бледные - дышат они чувством доселе незнаемым, раз лишь рожденным - только для них, только для этого мига.
Разве что-нибудь скажешь, если скажешь: любовь?..
И вот коснулись уста, вот слились, и вот два - воедино, и во вселенной родился новый цветок, заключивший обоих в вечный союз…
Мгновенен ответный взгляд девушки.
Загадочен, грустен взгляд тоненькой девушки.
* * *
…А не мы ли с тобой обручены этим чудесным цветком? Ты отозвалась мне. Пустила улыбку души к себе - в сокровенный тот терем, где сидела, слушая всплески стихий, грустя, сама твоя грусть и касалась нежной рукой самоцветных, маленьких камушков.
Ты дальше пошла и затерялась в толпе, и я не увижу тебя, быть может, навеки, но что-то в тебе есть мое, и во мне - твое, и наше - а нашем единственном, в нашем ребенке, в нашем цветке. Вот он поднялся над городом, вот он касается шпилей церквей и башенок темных, вот к небу парит - тот, в кого мы вдохнули новую жизнь - наши любовь.
И не легче ли стало грустить тебе, о, неведомая невеста моя, на миг - но невеста? И не стала ли глубже и мягче, и благородней радость моя? И не легче ли, ближе, интимней приникли к душе наши тела? Не зазвенела ли в них та же стихия? Вольною птицей не полететь ли нам в высь, в царство фантазий, нами же созданных, нами-творцами вызванных к жизни из той темноты, где тысячи новых миров ждут еще нас?..
* * *
Но говорить ли еще о любви? Может быть, просто надо - любить?
Кто как умеет, кто как родился - кто на всю жизнь, кто на миги, кто бестелесным и чистым цветком, кто кровавым и рдяным… Рождайте и рвите эти цветы, да, и рвите, ибо они и в смерти живут.
А какие цветы настоящие? А как должно любить? Эх, были бы лишь настоящие!
А если они, настоящие, - разные? Разве разные могут быть правды?
Время уходит на думы и мысли. Думайте день, два, годы, века! Что- разрешили?
- Нет…
- А ваши цветы?
- Не было их…
- Все думали? - Да.
- Бесплодные!
IV
Ах, кто она - эта тонкая девушка? Отчего не знал Андрей о ней раньше? Жить в одном городе и не знать о ней!.. Отчего грустна она, так бесконечно грустна, а в углах губ - все же будто задор молодой и юной насмешки?
Но это только его изощренный глаз уловил; Сейчас ее рот - это только жилище молодой, крылатой летуньи, жилище, покинутое ею, ибо в глазах была грусть.
Бродя из улицы в улицу в ожидании поезда, встретил Андрей эту девушку, взглянул на нее, и она ответила быстрым, мелькнувшим, тотчас же скрывшимся взглядом.
Отчего не подошел он к ней? Отчего не спросил? Увидит ли? Вдруг никогда не увидит? Затерялась в толпе; не пошел за ней следом.
Но Андреи не грустил. Он верил всегда и во все, что обещало улыбку. Прекрасны глаза незнакомки, а прекрасное всегда идет рука об руку со светлой улыбкой. Временно могут они разойтись, затеряться, но стоит аукнуться, и снова - полет, трепетание крыльев, верных отгаданной цели.
Был Андрей фантазер, верил в фантазии. Но вот вдалеке белый дымок. Снова он на вокзале; поезд; в нем Глеб.
Андрей особенно рад приезжавшему гостю. Несколько лет жили вместе, любил тонкую хрупкость души его. И вот тоже несколько лет не видались. Андрей поселился с сестрой, только что кончившей тогда свой институт. Глеб был в тюрьме, потом за границей, потом в захолустном городишке на родине; жил, менялся, страдал. Любил строить схемы, любил все прояснять для себя. Хаос живой тревожил его, нужен был план, стройность, система. Скоро сбросил скелет железных законов необходимости, стадий развития, весь такой арсенал, каким по-военному - военная строгость и точность - строили жизнь; покачнулся, похилился, но снова обрел себя, новый свой план светлого архитектурно-прекрасного храма. И за работой, за горением внутренним совсем не заметил болезни. Боялись чахотки, послали дальние родные, у которых он проживал, сюда, в крупный центр - показаться врачам.
Андрей с большим интересом и волнением прочел его книжку, которую Глеб прислал ему около года назад. Странная книжка! Вся сама в себе заключенная, без единой ссылки, без ничего, с внутренними водоворотами, с какими-то порою едва намеченными, но холодящими мыслями: дальше, от жизни прочь, от света и красок… Как будто бы так. Может статься, не разобрался как следует в ней…
Ах, милый мой Глеб! И Андрей уже с ним всею своей подвижною душой, все мысли о Глебе. Девушке будут еще зажжены приветные свечи, а вон в том сизоватом дымке облик милого Глеба, светлый и строгий.
Глеб! А не слишком ли строг, не очень ли только кристален твой новый храм? Есть ли место в том храме художнику, жизни, цветам? Или, по схеме строителя, им так же мало уделено места, как и в былом разрушенном храме?
Увидим! Увидим…
Поезд; вагоны; окна… Окно:
- Глеб! Глеб! Здравствуй!.. Я здесь!..