Иван Новиков - Золотые кресты стр 51.

Шрифт
Фон

Нежная свежесть зари, душистый привет от цветов и от трав, ясность близкого, чистого неба - это воскресное утро. И от близкого взора небес матовым серебром покрываются травы и листья земли. Ни земле, ни небу не был близок Семен, ничего не видал; прошел прямо к ульям.

Пчелы едва вылетали. Было еще прохладно и роено.

Пасека большая уже - городок: желтые домики, зеленые двускатные крыши, переулочки все в песку - от муравьев.

Какая-то большая, но смутная мысль всю ночь давила Семена. Было душно в избе. Все домочадцы - большая семья его брата - спали крепко и густо храпели, и от их сонного бытия поднимался тяжелый туман. Здесь, между пчел, в ясности утра, эта мысль обозначилась резче. Между нарядных рамочных ульев стоял он и думал, как огромный, почерневший от дождей и от времени, единственный уцелевший от прошлого колодный прадедовский улей.

"Для пчел я поверил, - думал Семен, - а если поверил для пчел, не для себя ли поверил? Если воистину жив Господь Бог, и честное Тело и Кровь Его принесу с собой, зачем тогда мне все остальное? И пчелы, и вся моя жизнь? Но как же узнать?"

Бог, разлитый вокруг, не касался его одиноко покинутой в мире души. Был этот огромный и угрюмый человек в тот момент, как черная, окостеневшая заноза, инородное тело в живом и слитном организме природы. И только лукавый образ прохожего старца вставал и дразнил его дерзкими мыслями:

- Испытай! Испытай!..

Зачарованный этим волнующим голосом, Семен отправился в путь, с ним же вступил и в церковь, не перекрестясь.

В церкви много народу. Тепло и тесно. Потрескивают копеечные и двухкопеечные свечки вокруг плавно горящих толстых свечей, зажигаемых только по очень большим, исключительным праздникам. Непростое воскресенье сегодня. Высокий и узкий иконостас в весеннее утро особенно темен, и лики святых глядят неясно-угрюмо.

В позументах и с лентами в косах зашушукались девушки, стоявшие вместе все позади, когда вошел в церковь колдун:

- Колдун причащаться идет…

Голова к голове закачались, как яркие шапки подсолнечника, когда проходил среди них Семен Григорьевич. Расступались широкой дорожкой.

Ему с его высоты была видна и мужская половина молящихся. Были важны и сосредоточенны, немного суровы эти тесные спины, эти затылки один над другим, все подстриженные одинаково ровно в кружок, как шапки грибов, над гладко выбритой шеей.

Семен Григорьевич, как богатый мужик, прошел вперед и стал возле левого клироса.

На самом клиросе были сегодня помещица с дочерью и с гостящим художником.

Дочь была в неизменной шляпке с левкоями и, скосив немного глаза, с любопытством взглянула на Семена, когда он вошел, но тотчас быстро и мелко стала креститься, закрещивая этот малый свой грех. Художник стоял в уголку и чуть-чуть в нос подпевал дьячку и мальчикам с правого клироса.

Мать спокойно и неестественно прямо, с достоинством стояла на виду у всех.

Служба шла с торжеством: помещица приезжала в церковь только по очень редким праздникам, когда зажигались толстые свечи и лампадки-стаканчики над карнизом алтарных дверей.

Золотые ветхие ризы у причта были символом золотого небесного царства, такого далекого от серого царства мужицкого, что в трудной и долгой дороге к нему запылились и обветшали одежды самой мечты. Но где-то, в этой ветхости именно, в золотых реденьких нитях над прахом, потаенно все горит она тихим, мерцающим лучиком.

Служба шла долго и медленно. Но для Семена времени не было. Он как бы свершал уже то, что задумал. Так ярко ему рисовалась картина: он дома, и с ним Святые Дары, он вынет их, уединившись от взора домашних, но отнесет не на пасеку, а положит на пол в избе. Пусть гром и молния сойдут с небес и поглотят отступника, пусть погибнет он, но Господь проявит ы мире Себя. А если не так, - кощунственно думал Семен, и сам холодел от своих мыслей, - то просто раздавят домашние в праздничной сутолоке этот малый кусочек просфоры, над которой читали молитвы, и тем разрешится все и навеки.

Да, Семен сделает это.

Если когда-то силою веры он без крика и вздоха отрубил свою правую руку, так же открыто задаст он и теперь свой последний вопрос небесам.

В церкви была тишина, когда группа приобщающихся подошла ближе к царским вратам. Слышно было, как за пыльными решетками окон шуршали крыльями, ворочались голуби.

И Семен за другими повторял слова молитвы перед причастием. Но беззвучно двигались губы, и только одни, самые сокровенные и роковые слова вырвались хриплым, задушевным звуком; вслед за священником вслух сказал, Семен:

- "Еще верую, яко сие есть самое пречистое Тело Твое и сия есть самая честная Кровь Твоя"…

И опять погас его голос, и мертво шевелились губы до самого конца страшных для усумнившихся в правде души, заключительных слов:

"Да не в суд или во осуждение будет мне причащение святых Твоих Тайн, Господи, но во исцеление души и тела".

IV "Иди, высоко держи голову", - стояло в уме предписание старца. И шел Семен Григорьевич, святых Тайн принявши, высоко держа свою обреченную голову, шел, крепко стиснувши зубы, и все тело его сковано было одним великим волнением, так и застывшим, поднявшись в нем, как застыли бы волны океанской бури, охваченные вмиг величайшим в мире морозом.

Ноги его передвигались сами собою, послушно и размеренно приближали к роковому моменту.

Решение его оставалось непреклонным. Оно выросло сразу и заполнило все существо, и был человек как форма, в которую влито его же решение, и была эта форма - ничто, а вызов задуманный - все.

И только во рту среди льда благоухали вечные розы райских садов. Великая Тайна цвела в теле грешника своей благодатью, сокрытой а сути своей от взора людей, но Ею же держится мир.

Семен проходил между межей, опушенных тонкими травами, и смутно казалось ему, что он плывет по реке, а травы стелют ему зеленый свой путь. Ступал мерным шагом своим рощею темных дубов, и резные склонялись листы над его головой. Злые собаки соседней помещицы, всегда наполнявшие двор неистовым лаем, молчаливо и тихо сидели рядком, когда он проходил, на повороте дороги- День был без солнца, без блеска, но мягкое сияние заполняло все дали, и, быть может, не Семен это плыл по таинственной тихой реке, а все само подплывало к нему преклониться в спокойном и уверенном ожидании того, чему совершиться должно. Природа ждала, как и он, но она не колебалась, не сомневалась совсем. Она точно знала вперед, как все случится.

* * *

Не дрогнув, как зачарованный, сделал Семен свое дело.

В большой избе было много народу. По случаю праздника было громко и весело. Зашли кое-кто из соседей. Поздравляли Семена с принятием святых Тайн, по он угрюмо молчал. Сделал то, что решил, и тотчас лег на печь, прикрылся тулупом, хотя и был весенний воздух сегодня особенно мягок и ласков.

Поверх людских голосов лился он к нему слабо-душистой волной и доносил знакомые садовые звуки. В том внутреннем холоде, который сжал вес его члены, дуновение это было единственной лаской. Точно шептало оно слова какого-то высшего прощения, слова благодати воздушной, но Семен был еще глух и к нему.

Он лежал, не отрывая глаз от одной точки на земляном, чисто выметенном полу. В ней нынче была вся вселенная, и каждая минута могла разрешитвся чем-то еще небывалым, неслыханным.

Но протекали минуты одна за другой, слагались в часы. Сотни, а, может быть, тысячи раз ступали людские ноги возле того святого места, и ни одна не поднялась и не опустилась над ним.

В этот день был в доме пирог и, кроме водки, вино - торжество на славу; за обедом - жирные щи и такой же жирный поросенок, поданный большими кусками на длинном деревянном блюде; к вечеру поставили самовар, и долго пили все у стола, - но Семен все не слезал с печи.

Сначала обеспокоились домашние, потом словно забыли.

Жизнь текла помимо него, он был выброшен волнами на берег и лежал на берегу одиноко, полумертвый, но по странному напряженно живой: жили удвоенной жизнью глаза.

Когда придвинулись сумерки, в избе стало тише. Те, кто был помоложе, ушли на улицу, к пруду, там заплетался обычный черед хороводов, и вечерний воздух полнился грустными звуками веселых деревенских напевов. Те, кто постарше, расселись за воротами и на завалинках дома, слушают песни, вспоминают давнюю молодость, сосут с раздумчивой, грустной отрадой цигарки и трубки, молчат либо обмениваются короткими ({зразами о том, как выглядят зеленя, и о новом земельном налоге, и о теленке о двух головах в соседнем селе, и о лихой, тяжелой поре, что наступила за краткою волей, и о том, как в старину умели меды варить…

Но о Семене Григорьевиче, точно по уговору, ни слова, как бы забыли о нем. Так он далек был от них, от своих невинных и блаженных в неведении своем односельчан, так духом отъединился от всех, что создалось и у них невольное ощущение, будто нет и на свете Семена Григорьевича, а, может быть, даже и не было вовсе.

И можно было задуматься, не был ли прав в этот раз тот художник, что, проезжая, сказал:

- Посмотрите: вот человек, нарисованный углем, кто-то пустил его между людей.

Но и художник забыл о Семене. До него ли художнику? Старая барыня после обеда прилегла отдохнуть и уснула. И, склонившись к хорошеньким губкам такой очаровательной в этот голубеющий вечер, такой ласковой барышни, уже пил, распылив свои волосы тучей, большеголовый художник, еще не совершенный, невинный, - ибо любил, - поцелуи. И было это предчувствие свежести губ, как аромат вина, еще не обжегшего рта всем захватом расплавленной золотисто-зеленой благодати виноградных гроздей. А у девушки все потемнело в глазах, левкои тяжелые спустились на волосы, и она медленно, медленнее, чем он наклонялся, отклоняла свою тяжелевшую голову.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке