Пришел один инок под вечер из дальнего монастыря, и там о ней знали уже, и в подробностях передал мне всю историю зачатия этого ребенка. И нельзя было вправду понять, от Бога она или от дьявола. "И еще, - добавил он, - зарождается мнение, что как особым путем она рождена, так и назначение в мире особое выпало ей. Как Христос родился от Девы, зачатой тоже в благословенной неведомой тайне, хотя и не открыта еще никому тайна сия, так и Антихрист должен чудесно родиться от девы, и тоже появившейся в свет особенным образом, якобы с благодатью Господней. И должен найтись человек, в котором дьявол с рожденья обитал бы незримо, но богомольный и набожный, но верящий в Бога, и должен сойти на нее и противоестественным образом дать семя грядущего на битву с Христом".
Говорил он мне ночью, не видел, как весь я дрожал. Сидели у храма. Не знаю, инок ли вправду то был, или бес в его образе, но неотступно стал думать я об одном - овладеть этой девочкой. И такие приходили мне в голову мысли, что не знал, как мог вынести их. И рисовались они мне обнаженные, явные, как бы уже были. Я не смею сказать, не смею намеком дать понять о тех мыслях, но что-то сверлит, что-то хочет хоть малый уголок открыть из безумств моих, приоткрыть смрадный и нелепый гроб, в котором разлагается заживо в преступных, кощунственных мыслях душа.
Не только что мерзость собственных, предстоящих мне дел рисовал в последних деталях и с холодным ужасом смаковал их, но проводил параллели, но представлял себе, как это там могло быть И, представляя, сливался с воображаемым мною. И уже не мог различить ничего, и там находил последние бездны падения.
Закрыв лицо руками, простонал Кривцов:
- Страшно мне, страшно подумать… Ах, страшно!.. Но слушайте, слушайте все. Не только что делал мысленно все, но и все называл про себя, точно сам себе еще и рассказывал, и такими словами… Ах, не могу! Не могу больше! И это - имея образ Христов живой, непрестанно, нетленный.
Тишину мертвых минут опять нарушил Кривцов немного спустя.
- И вот в великую пятницу, в пустом храме, с нею только вдвоем, перед ликом икон…
И вдруг закричал, вскочив:
- Убейте, убейте меня! Не слушайте! Убейте меня, ради Хряста. Сам себя не могу я убить! Ударьте меня! Возьмите крест и ударьте крестом, как она ударила… Вот смотрите, смотрите здесь! Схватила тяжелый крест золотой и ударила…
Глубокий был шрам на руке. Выше локтя к плечу. На левой руке.
- Это мой знак навеки. С ним и на суд Господень явлюсь. Точно успокоил немного его вид этого шрама.
- И вот, что теперь перед бесом моим бесы ли власти или те домашние бесы обыденности, что кружат возле тех христиан, что вас взмутили вчера?
А теперь прогоните меня от себя, как последнего пса, потому что я все-таки к ней, к Наташе пойду. Опять ведь встречаемся… Вчера не была она, я сам к ней пойду. Я знаю все и пойду. Мысли мои - все одни, и со мною всегда.
Кривцов встал и оделся. Похмелье прошло. В голове была обнаженная страшная ясность. С такой головой можно пойти на все. В сердце горел ад, оттененный очарованием близкого рая.
Молча хотел он уйти, но встал и старик.
- Вчера меня назвали дьяволом, - раздельно сказал он Кривцову, - вчера же я принял тебя за Христа. Сегодня я понял, как далеко мне до дьявола…
- А мне до Христа? - перебил Кривцов. - Да?
И быстро бросил в дверях, со вспыхнувшим пламенем глаз, с яркой краскою гнева на изможденном лице:
- Потому что я больше Христа! Так не страдал и Христос! От этого взгляда и слов старик не сразу опомнился. Слышно было, как стукнула внизу входная дверь, и вот уже умерли отзвуки стука на лестнице. Тогда быстро схватил шляпу и бегом бросился следом за уходившим Кривцовым.
XXX VII
Все три женщины сидели грустные и задумавшись; две из них говорили.
- Нет, - сказала та, что и днем куталась все в ту же шаль, в которой была вчера, - нет, он святой человек. Разве кто говорит еще так, как он говорит? Сердце плачет, когда его слушаешь. Только святая душа может такие слова источать.
И она смотрела своими печальными, глубокими глазами, не понимая никаких возражений, почти не слыша их. Девушка в красном шарфе была беспощадна:
- Я смеялась в душе, когда его били. Мне было радостно. Но теперь жалею, что мало били его, что я не добавила своего, что хотела.
И глаза ее были прозрачны стеклянной прозрачностью, и было нельзя угадать, есть ли за ними что или так-таки ничего и нет.
- Глаша, не следует так говорить. Он много вынес в жизни своей. Он несчастный.
- А если несчастный, тем хуже. Пусти веруют сколько хотят те, кто счастливы, это их дело. Может быть, мы также поверили бы. Пусть себе верят, только нас-то в покое оставят со своими проповедями. А если страдает, как вы говорите, то как не понять, что нечестно своих же обманывать? Бог! Желала б я знать, что Он - открылся ему в видении, что ли?
- Может быть, что и так. Ты многого, Глаша, не понимаешь еще.
- Ах, понимаю… Оставьте меня! Разве слишком хорошо все понимаю.
- Несчастный ты мой! - тихо шепнула женщина в белом платке.
Живая грусть за Кривцова охватила ее. Увлажнились глаза, подернулись дымкой чувствительной, тоже окутались шалью, как все ее тело, благородно задумчивое в своем отцветании, в своей незабывающей грусти.
Стало тихо.
Узкой полоской проникал и комнату свет. Беззаботно роились пылинки в радости солнцу. Было их много, весело было пылинкам в детской невинности их. Короток их век, а может статься, так же и вечен, как век нашей бессмертной души… Что им до того - толпящимся в светлом, посланном Богом луче?
А вот три женщины были грустны.
Сложней, чем грустны. Глаша с застывшей стеклянностью глаз, в душу к себе не допускающая, эта другая, чья жизнь одна длящаяся, в покорности просветленная скорбь; сидела, руки сложив на коленях, третьей Наташа - молчала затаенным, ушедшим в себя, нелюдимым молчанием.
Три затерянных в мире пылинки, три женских души.
Где же их солнечный луч? Что он мешкает? Какие тучи небо скрывают, если есть оно - это небо и солнце на нем?..
- Я уж пойду, мне пора. Ты, Глаша, еще посидишь?
- Скоро и я за тобой, но еще посижу.
Закуталась в шаль с головой, ушла, простилась с Наташей до вечера. Вечером к ней еще забежит. Непременно.
Была эта женщина в шали свободная женщина, жила вдвоем с Глашей, был у нее маленький, совсем крохотный, - от родителей перешел - капитал, однако, все же жила на него кое-как. Случалось - работала. Глаша ей приходилась племянницей, сирота, одинокая. Познакомился как-то с ними Кривцов, вся отдалась ему, точно молитву свершала в умилении сердца, когда отдавалась. А Глаша не могла его видеть, и был в этом пункт разногласия для двух женщин, связанных между собою родством и затаенной глубокой приязнью.
Наташа все неподвижно сидела, уронив свои руки.
Сегодня 8 сентября - день Рождества Богородицы - исполнилось ей ровно шестнадцать лет. С сегодняшним днем что-то она собиралась связать в своей жизни. И вот он пришел, а у нее такое оцепенение мыслей и чувств: пусть будет, как будет.
Началось с того времени, как получила письмо о возможном приезде отца. Была одна женщина возле села, где они жили; завела переписку с ней, каждый месяц посылала по три рубля денег. И вот получила известие: едет отец. Так забилось ее, все еще детское сердце. Помнила и любила она старика. Какою-то чудесною, через все уцелевшею памятью помнила ранние детские годы - старый плетень, пчельник, медовые праздники, яблочные - душистое спелое лето, запах конопли за садом, прозрачные вечерние зори.
Мать не помнит, но отца… Отец баловал ее, отец щекотал за шейкой жестковатым усом, нянчил, мурлыкал какие-то песенки. Ах, это письмо все взбунтовало в ней снова!..
Но тут же жесткие мысли, жестокие думы. Не прежнюю малую девочку, - он ищет распутную взрослую дочь… А если так… если так… то не все ли равно?..
Но на вокзал пошла, побежала - была в лихорадке.
Увидала отца - сутки пролежала, с места не двигаясь, все думала, металась в жару и решила: пусть будет, что суждено, и пусть будет именно в этот день, в день рождения, в любимый праздник осенний. Если не верит, если погибшую презирает дочь, будет так, как велит ей судьба.
А судьба ей шептала о кофточке.
Слышала раз мимолетно, - Глаше сказал Кривцов про ее красный шарф:
- Красный цвет волнует меня. Не носите красный цвет.
- Буду носить, - ответила Глаша упрямо.
И целый вечер не отрывал он глаз от ее шарфа.
У нее не было красного. Но ведь для каждого разный должен быть цвет? У Глаши черные, пышные волосы, у нее - цвета ржи. Но если красный цвет Глашин, какой же ее? Или нет для нее никакого цвета из тех, что волнуют:
К концу уже вечера шутливо стянула себе красный шарфик.
Кривцов перевел глаза на нее и тотчас же сказал:
- К вам нейдет.
- А что же мне надо? - смеясь, спросила она.
- Ваши волосы, - сказал он, подумав, - как воск перед иконой, или нет… может быть, мед… пчелиный, густой, вечерний…
Наташа смутилась и встала, заходила по комнате.
- Душистый, вечерний мед, - подтвердил Кривцов еще раз. "Душистый, вечерний", - стояло в ее голове.
"Медовый, душистый"… - запомнила это.
И вот девическая глупая мысль вошла с того вечера в сердце и жила там, и что-то шептала крови ее, и билась кровь беспокойно, чего-то просила, и вдруг на последние деньги купила Наташа вчера "пчелиных" духов. Долго понять не могли в магазине. И сама не знала, как быть. Но в последнюю минуту все же придумала.
- Запаха отцветающей липы? Не было.
- Белой акации? Дали.