Суровцову досталось от отца небольшое имение в пяти верстах от его дальних родственников Коптевых. Суровцову было очень трудно управляться в два первые года своего хозяйства. Почти всё пришлось перестраивать и переделывать после нескольких лет запустения. Земли было немного, а расход велик. Но он не думал унывать, а работал себе с безмолвным и настойчивым терпением, ограничивая себя в чём только было возможно. Года три он не видал у себя ни души и никому не показывался, весь поглощённый устройством своего гнезда. Через три года всё было приведено в порядок. Разведён новый сад, перестроен домик и необходимые службы, заведены лошади, скот, и полевое хозяйство направлено на путь более доходный. Будущее не пугало Суровцова. Его скромное состояние радовало его и утешало. "У сотен миллионов людей нет сотой доли того, что я имею. Я один из величайших счастливцев на земле", - часто говорил он сам себе в минуты особенных денежных затруднений.
Раньше всех стал с ним видеться, по праву родства и соседства, Коптев.
- Вам бы службу взять, - советовал он Суровцову, - не проживёте с вашей землицы.
- Должен прожить! - отвечал с улыбкой Суровцов. - Мужик живёт с семьёю на двух с половиной десятинах, обложенный всякими тягостями и налогами, и ещё имеет возможность пить водку, праздновать храмовые праздники, крестины и свадьбы. У него и скот, и лошади, и овечки, есть на чём выехать. Есть во что одеться зимою, а девка его наряжается в церковь. Живёт он на той же земле, борозда к борозде со мною. Он меня ободряет и успокоивает; сравнительно с ним я богач и роскошник.
Суровцов был знаком теоретически с требованиями правильной агрономии и верил во многие из них. Но он не пробовал заводить у себя ничего нового, кроме того, что давно уже завёл у себя мужик.
- Этот ваш неуч - мой профессор агрономии, - говорил он сторонникам усовершенствованного хозяйства. - Пока не пройду у него полного курса, пока не сравняюсь с ним, не смею замышлять лучшего. Он видит насквозь зёрна и землю, хотя и по-своему судит их; а я не отличу второгодней муки от нынешней, всходов пшеницы от всходов ржи. Погодите, выучусь, тогда сам начну учить их. А пока выйдет одна срамота. Бессилие не смеет учить силу.
Мужик очень понравился Суровцову. Он всегда, ещё в детстве, любил мужика. Очутившись в деревне, Суровцов понял, что он не космополит, а русский человек. Он странствовал по Европе и видел многое. Он понимал всё скверное в быту и характере мужика. Но всё-таки оказывалось, что, несмотря на эти очевидные недостатки, Суровцов любил целиком русскую жизнь, русского человека. Он помнил и Женевское озеро у Монтрё, и бернский Оберланд в Интерлакене, и Corniche Средиземного моря, а любил душою ровную гладь с жёлтыми колосьями, с туманами лесов и деревень на горизонте. Среди этой родной глади сердце его замирало так, как никогда не замирало при виде снежных альпийских вершин. И хотя сознание Суровцова несомненно убеждало его, насколько разумнее, честнее и искуснее русского работника просвещённый немецкий работник, однако Суровцов радовался именно видом русского бородача в рубашке с пояском, с гречишником на голове, а ничуть не видом бритого немца в чёрном сюртуке и панталонах. "Отчего это, - думалось первое время Суровцову. - Что за дичь любить худшее больше хорошего?"
Суровцов вспоминал былые годы детства, когда он приезжал из гимназии на вакации домой; к нему навстречу выскакивали мать и братья, няньки и девушки. Все они казались милыми его сердцу, и ни одной чужой красавице, ни одной умнице-разумнице не обрадовался бы он так, как радовался виду скудной разумом няни своей, подслеповатой и морщинистой старушонки. На родных лицах мы не видим того уродства, которое бросается в глаза постороннему человеку. Они родные, они наши, а те чужие, те не наши, - вот господствующее чувство человека во всех подобных случаях. Мы добиваемся в жизни не счастия вообще, а счастия у себя и по-своему; нам приятно видеть не вообще хорошее, а именно своё хорошее. Наша принадлежность к определённой расе животных сказывается здесь во всей силе. Левретка, может быть, красивее дворняжки, бульдог, может быть, посильнее её, и всё-таки дворняжки будут держаться друг друга, встречая недвусмысленным рычанием появление статной левретки или могучего бульдога.
С таким взглядом на мужика и всё мужицкое Суровцов вовсе не считал ссылкой в пустыню к дикарям свою деревенскую жизнь, как считают это многие, особенно не испытавшие этой жизни. Он не только любил тип мужика, как родной, с детства в него всосавшийся образ, но и понимал мужика. Сам человек жизни и сердечной искренности, он был особенно далёк от разных предвзятых идей. Он всегда был слишком близок к мужику, чтобы его грубый и ограниченный мирок вознести до значения какого-то девственно-могучего, девственно-чистого родника, от которого образованному миру следовало с благоговением черпать всю мудрость и нравственность. Ещё меньше мог он согласиться с оскорбительной клеветой той партии раздражённых и мстительных людей, которые видели в мужике лентяя, мошенника и пьяницу по природе.
Суровцов, в отличие от городских теоретиков и деревенских эгоистов, просто-напросто знал мужика. Он с ним водился, присматривался и прислушивался к нему без всякого пристрастия. Твёрдо зная настоящее мужицкое миросозерцание, Суровцов считал необходимым относиться к мужику на основаниях совершенно практических; он не поблажал его, не распускал, не клал ему пальца в рот, не кокетничал и не великодушничал с ним, как делали некоторые теоретические ревнители мужицких интересов, всегда возбуждавшие в самих мужиках крайнее недоверие и осуждение. Мужику он говорил "ты", так как иначе мужик всегда оглядывается назад, не стоит ли за ним ещё кто; случалось ему нередко и ругнуть, и пугнуть мужика. Без этого признака хозяйской власти и хозяйского вхождения в дело мужик, судящий всех с своей точки зрения, не признал бы в нём хозяина и попросту перестал бы его слушать. Суровцов точно так же строго относился к исполнению мужиками своих обязанностей перед ним, и в работах был требователен. Мужики уважали его за это.
- У этого барина работать не разучишься! - говорили они одобрительно. - Малого пошлёшь - знаешь, что он ему не даст без пути толочься, худому не научит, а научит доброму; и держит в строгости.
Зато все мужики деревни Суровцова и многие из соседей их твёрдо знали, что в каждом серьёзном случае, требующем помощи, они могли полагаться на суровцовского барина, как на каменную гору. По утрам в праздники у него в передней была чистая юридическая консультация. Советовались с ним о разделе, о размежевании, о выкупах и переходах на оброк, лезли к нему со всякими жалобами и претензиями, уверенные, что он скажет "настоящее дело", куда им пойти, как и что сделать. Отстаивать мужика перед волостью, перед посредником, приходилось постоянно Суровцову. В плохие года прежде всего шли к "суровцовскому барину" взять хлебца взаймы или денег под работу и вообще разжиться, чем кому нужно. "Он на это прост", - уверяли мужики.
Не выдумывая себе задачи выбивать мужика из его сферы и морочить его вздорами, которые его не приведут ни к чему доброму, одним словом, признавая мужика мужиком, а не чем-нибудь иным, Суровцов в то же время от души был бы рад облегчить тяжкую обстановку мужицкого быта и снабдить этот быт хотя некоторыми полезными условиями. Его уже несколько лет занимала мысль устроить на Пересухе и других больших сёлах училища под своим надзором. С этой целью он даже желал попасть в земские гласные, с наступающего трёхлетия. Вообще он принимал деятельное участие во всех вопросах, касающихся крестьян, и нередко возмущал застывшие воды шишовской администрации разными заявлениями и ходатайствами своими в пользу крестьян. За это Суровцов давно попал в либералы, чуть не в красные, у разных чинов уездной и губернской полиции и администрации, которая тем твёрже держалась этого мнения, что Суровцов засел среди мужиков прямо с профессорской кафедры.
Таким образом, несмотря на кажущееся уединение Суровцова, его деревенская жизнь была полна трудов и нравственных стимулов. Она нравилась ему гораздо более прежней жизни. Натуралист и художник были разом удовлетворены деревнею. Хозяйство требовало на всяком шагу разумной, усидчивой работы; жизнь живых тварей, живых трав и хлебов заинтересовала его нисколько не менее физиологических опытов. Он целые дни проводил зимою в хлевах и конюшнях, изучая и узнавая лошадь, корову, овцу с той точки, с какой он никогда не знал их, какой он часто даже не подозревал, но с которой давно смотрит на свою скотинку мужик, проживающий всю свою жизнь в тесном общении с этой скотиной. Мир животной психологии был Суровцову так же нов, как и тихая растительная жизнь лесных деревьев и полевых хлебов. Он имел о них из книг много разнообразных сведений, но не знал их целиком, в их настоящем живье, не расчленённых и не изменённых анализом науки. Что знал он с чужих слов, в искусственной оболочке, того он долго не мог признать в лицо. Новость живых открытий увлекла его, как открытия науки. Необходимость зарабатывать свой насущный хлеб, тот сложный насущный хлеб просвещённого человека, который нельзя мерить одним куском пищи и крышею над головою, - не давала Суровцову времени скучать и, скучая, мечтать о другом. Железная необходимость иметь свою успокоивающую и радующую сторону охлаждает всякие протесты, всякие внутренние колебания. "Нужно, нельзя иначе!" - слово великое. Вряд ли найдётся критериум более прочный для суждения о действиях человека. А Суровцову это роковое "нужно" было ещё и по душе.