Глеб Успенский - Хочешь не хочешь стр 4.

Шрифт
Фон

III

"…Вы вот всё не верите, думаете, что это только так, одна либеральная праздность, нежелание делать какое-нибудь простое, но серьезное дело… Уж наверное (я знаю, это я тысячи раз слышал) вы думаете, что так вот, болтаясь да разговаривая разные разности, я просто-напросто живу, ничего не делая, на чужой счет – и все… И знаете, ведь так думают иной раз очень добрые люди… "Врешь, каналья" – и все тут… Или так еще: "нахватался верхушек, прочел книжонку – и задрал нос… ну, и натурально, пошли эти разные идолослужения и все такое…" Главное, допекают нашего брата деньгами: "А деньги откуда ты берешь? Попробовал бы ты, говорит, зарабатывать так, как я; повозился бы ты с этой канителью, да тогда бы и разговаривал". Что отвечать на это, кроме того, что не могу я так, как вы, зарабатывать, что не могу жить так, как вы; потому просто, что нет у меня таких забот, таких огорчений, ради которых я бы так испугался жизни, что взял бы да и подал прошение к какому-нибудь православному жиду. Мне ничего не нужно. Но именно этому-то и не верят, да и вы не верите… Еще вот как иные называют: "новомодное дармоедство", а один делопроизводитель по коммерческой части на какой-то железной дороге, где нет никакой коммерции, так тот вот как ощетинился: "Вы, говорит, все равно что странники прежнего времени: придет, напустит на всех туману, получит даяние – и марш; а тут сиди да отрабатывай своим хребтом"… Очень все это натурально… Я только хочу сказать, что я именно и могу только, как вот делопроизводитель сказал, туман пускать… Если бы я мог не пускать его, я бы, разумеется, где-нибудь на железной дороге очень обстоятельно доказывал отправителю, что, облив его рожь керосином, я доставил ему только удовольствие и что не только мне за это платить ему не приходится, но, напротив, еще он обязан мне внести уйму рублей. В том-то и горе, а может, и счастье, что не могу! Очень уж крепко сидит во мне эта жажда туман распускать! А то бы почему окладами не побаловаться – самое любезное дело! И знаете ли: кто, какого рода человек воспитал меня таким образом? Отъявленный казнокрад, человек, вся жизнь которого, почти вплоть до самой минуты, когда нежданно-негаданно он сделал для меня добро, была длинным безобразием, исполненным всякой самой отвратительной скверности старых порядков… мой отец… Такова именно была жизнь моего отца… Лет до тринадцати я совершенно не знал его… Смутно помню какую-то фигуру, пьяную, на городском извозчике догоняющую наш возок, в котором я и мать ехали в деревню. Помню что-то небритое, осклабившееся в окне возка, что-то очень грубо говорившее с матерью; помню, что я ревел и что мать велела во всю мочь погонять лошадей… Не могу забыть какого-то зверского рева, несшегося вслед за мчавшимся возком: пьяный городской извозчик и пьяная фигура – оба ревели и гнались, не щадя ни лошади, ни своих глоток. Рев этот, эта неистовая скачка возка, эти комья снегу, врывающиеся в окна возка и бьющие меня, мать и няньку по голове, врезались в моей памяти навсегда, как нечто ужасное, а главное, что это – отец… Представление об отце у меня с этих пор постоянно соединялось с этим ревом, с чем-то таким, от чего у меня замирало сердце… К этому неизгладимому впечатлению чего-то ужасного и нехорошего, по мере того как я вырастал, присоединялись новые, уже осмысленные причины ненависти к нему; постоянно я видел перед собой фигуру моей матери, окруженную фигурами разных добрых старушек, которые только и делали, что жалели ее… Моя мать никогда не жаловалась – она была безропотна… Она сохла и чахла в молчаливом сознании своего несчастия, всей трудности жизни. Несомненно, она искренно страдала, но я потом расскажу кое-что о мотивах к этим страданиям; теперь же – что долгие годы жалоб, раздававшихся вокруг моей матери и подтверждаемых ее вздохами и действительными страданиями, привели меня, мальчика лет десяти – одиннадцати, к таким мыслям: вырасту большой, наживу много-много денег, куплю маме большое имение; она будет ездить в каретах, и предводительша не посмеет перед нею пикнуть. Такие мысли я увозил с собой из деревни в город, в гимназию; такие мысли руководили мною на школьной скамье, и с ними я опять возвращался домой… Все меня тогда хвалили в доме у матери, все мне говорили: "не сын, а ангел, утешение растет матери, примерный мальчик…" Примерным меня называло начальство. Помню, что я действительно всей душой страдал за обиды и несчастия моей матери…

Я забыл сказать, что она жила в деревне, в собственном небольшом имении, верстах в сорока от губернского города, в котором я находился в гимназическом пансионе. Мне некогда было быть ребенком, проказить, шутить; у меня было дело, серьезная обязанность – счастье матушки… Серьезнее меня не было во всем пансионе ни одного ребенка. Я не только серьезно был занят своею мыслью, но умел уже ненавидеть тех, кто мешал мне отдаваться моей цели, и имел врагов, как настоящий деятель, упорно идущий к своей цели… Я научился понимать людей, познакомился с их побуждениями, взглядами, научился презирать и жалеть, словом – узнавал жизнь; но руководитель мой в этих наблюдениях, побудительная причина к ним была "матушка", "много, много денег" и "утру нос предводительше".

Переносил я обид и неприятностей много, много передумал, перечувствовал и тринадцати лет мог уже иной раз дать матери моей хороший практический совет. Приезжая в деревню, я уж не мог не страдать страданиями хозяина, настоящего деревенского хозяина, уж меня тянуло входить во все.

…Вот в такую-то минуту моего развития, однажды, когда я приехал на праздник домой, – дело было за две недели до рождества, – случилось со мною такое происшествие.

Озабоченный горестями матушки по хозяйству, я на другой же день по приезде, ранехонько чем свет, вскочил с постели и намеревался отправиться разведывать о разных хозяйственных упущениях. Чтобы никого не беспокоить в доме, я зашел умыться в людскую. Как теперь помню, висит на веревке в грязных и мокрых сенях рукомойник; торопливо плещу я в лицо холодною водою; около меня стоит старый-престарый кучер Филипп, с полотенцем в руках, и слышу я сквозь плеск воды, словно бы он всхлипывает. Поднял я голову, гляжу – плачет.

– О чем ты?

Только замотал головой и залился.

Я изумился. У меня уж мелькнуло было: "не штуки ли тут?" (я уж знал, что на них не надо смотреть, не надо класть пальца в рот и т. д.); но слезы у такого древнего старца тотчас отогнали эти негодные мысли, и я опять спросил его:

– Да что ж такое? О чем ты плачешь?..

– Глянь-ко вон на плетень-то… – промолвил он, указав на сенную дверь, и сжал запрыгавшие от волнения губы, точно старая старуха.

Глянул я в сенную дверь, вижу: плетень, половина его обвалилась; около плетня валяется полузанесенное снегом колесо; недалеко стоит бочка, за плетнем плетется какой-то старичок, должно быть больной, еле передвигая ноги по размякшему снегу и хватаясь за плетень старческой рукой. Пристально смотрел я, почти вытараща глаза, и на старичка, и на плетень, и на колесо и все-таки не понимал: о чем плачет Филипп и о чем тут возможно плакать?

– Что ж там? – проговорил я в полном недоумении.

– Да ведь родитель это твой! – с сильным порывом глубокого чувства завопил старик: – Отец ведь твой…

– Кто?

– Да во-от нищий-то этот… Вот пробирается. Господи, царица небесная…

Тут я действительно остолбенел.

– Как?.. Этот?.. Отец? – бессвязно шептал я, весь как бы скованный, как холод вдруг сковывает воду, и оцепенело глядел на нищего старика.

– Он, батюшка, он!.. – шептал Филипп.

И вдруг во всем моем окаменелом теле, по всем жилам (буквально "по всем" – я это чувствовал и никогда не забуду) пробежало что-то ужасно острое и, главное, горячее (не жгучее, а именно горячее, как кипяток), жаром ударило в голову, и заревел-заревел я!.. Из-под моей ранней практичности, из-под моей озабоченности хозяйственными делами вдруг вырвался ребенок; как солнышко из-за туч, выскочило, ярко пылая, простое детское сердце. Так, как был, с мокрым лицом, повалился я на какой-то мешок с угольем и ревел. Я чувствовал ужасную жалость и ужасную вину. Чем виноват – я еще не знал, но сознание моей необыкновенной виновности я очень хорошо помню.

– Второй год, родимый ты мой, ведь он здеся-тко!.. – шептал Филипп. – Маменьке-то, Христа ради, не донеси… Господи, помилуй!.. Как не скажешь-то? Смотреть-то жалость одна! какой человек-то!.. Истинно, что божий человек родитель твой – право слово… И знати и духу-то нет прежнего… что стало!.. Маменьке-то не болтай, ради Христа… Пуще всего, чтобы ты не знал, всем наказано… Не в примету чтоб, тихим манером надобно повидаться… вот как… А не болтай… а повидаться – повидайся… родной ведь отец, сам ты посуди… ох… и на что и сказал-то!..

Каждое слово Филиппа наполняло меня чем-то совершенно новым, что, однако ж, увеличивало мои слезы каждую минуту, и помню, что мне необыкновенно хотелось плакать… И гимназия, и мать, и товарищи, и мои заботы, и хозяйские хлопоты, и отец тот, который лез в возок, и отец этот – все это проходило беспорядочною толпою в моем мозгу и гнало потоки слез… Что-то простое и теплое принесла эта сцена в мою душу, которую до этой минуты все приучало ожесточаться, хотя тоже во имя любви…

– И не рад, что сказал-то! – хлопая себя по бедрам, шептал Филипп тревожно. – Ну, придут… увидят… Ах, дурак старый, дырявый мешок… Хоть в другое место пошел бы, все бы не так… барчук! а барчук! Ах, и дела только… Ну, сем, в сарай бы пошел… Право, в сарай-то способней… Митрофан Петрович! барчук!.. У-эхма-а!..

Как уж я очутился в сарае – не помню. Должно быть, Филипп просто взял меня за руку и привел туда.

– Ну вот так-то лучше будет, – сказал он и стал ожидать уже молча окончания моих слез.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3