Он родился в Огайо, учился в Париже и Риме; преподавал в Эквадоре и Японии. Он был признанный знаток живописи, и многие недоумевали, чего ради Лейк последние десять зим пропадает в Сент-Барте. Хотя он обладал суровым нравом гения, ему не хватало оригинальности, и он это знал; собственные его работы всегда казались прекрасными и остроумными подражаниями, хотя никто никогда не мог определенно сказать, чью именно манеру он имитирует. Его доскональное знание бесчисленных технических приемов, его безразличие к "школам" и "течениям", ненависть к шарлатанам, убежденность в том, что нет никакой разницы между мещански-благовоспитанной акварелью вчерашнего дня и, скажем, нынешним условным нео-пластицизмом или банальной беспредметностью, и что ничто кроме индивидуального дарования не имеет значения - все эти взгляды делали его необычным учителем. В Сент-Барте были не слишком довольны ни методикой Лейка, ни ее результатами, но держали его оттого, что полагалось иметь среди педагогов хотя бы одного знаменитого чудака. Среди множества увлекательных вещей Лейк учил, что порядок солнечного спектра представляет собою не замкнутый круг, а спираль оттенков от кадмиево-красного и оранжевых, и дальше стронциево-желтого и бледно-райски-зеленого до кобальтово-синего и лилового, после чего вся череда не возвращается опять постепенно в красные тона, но открывает новую спираль, начинающуюся с фиолетово-серого и идущую от одного пепельного оттенка к другому, уже за пределом человеческого восприятия. Он говорил, что не существует никакой Школы "Аш-кан", ни Школы "Каш-Каш", ни Школы "Кан-кан". Что произведение искусства, созданное из куска бечевки, почтовых марок, левой газеты и голубиного помета - просто набор невыносимо скучных пошлостей. Что нет ничего более банального и мещанского, чем паранойя. Что Дали, в сущности, близнец Нормана Роквелла, умыкнутый в младенчестве цыганами. Что Ван Гог художник второго разряда, а Пикассо - высшего, несмотря на его коммерческие поползновения; и что если Дега мог обессмертить une caleche, то почему бы Виктору Винду не сделать того же самого с автомобилем?
Можно, например, сделать автомобиль проницаемым для окружающего ландшафта. Полированный черный седан - хороший сюжет, особенно ежели он запаркован на пересечении обсаженной деревьями улицы с одним из тех тяжеловатых осенних небосклонов, на которых распухшие серые облака и амебообразные пятна синевы выглядят вещественней молчаливых ильмов и уклончивой мостовой. Теперь разложи корпус машины на отдельные плоские и изогнутые части; потом собери их по законам отражений. Для каждой части они будут другими: на крыше появятся опрокинутые деревья с размазанными ветвями, врастающими как корни в водянистую фотографию неба, с проплывающим мимо китообразным зданием - добавочная архитектурная идея; один бок кожуха покроет полоса густого небесного кобальта; тончайший узор черных веток отразится на внешней поверхности заднего окна; и замечательно пустынный пейзаж - раздавшийся горизонт (с далеким домом тут, одиноким деревом там) протянется по бамперу. Этот подражательно-интегрирующий процесс Лейк называл необходимой "натурализацией" рукотворных предметов. Виктор отыскивал на улицах Крантона подходящий экземпляр машины и некоторое время бродил вокруг нее. Неожиданно к нему присоединялось солнце, полускрытое, но ослепительное. Для той кражи, которую замышлял Виктор, нельзя было найти лучшего сообщника. В хромовой отделке кузова, в стекле фары, обрамленной солнцем, он видел перспективу улицы и себя, и это напоминало микроскопический вариант комнаты (с крошечными людьми, видимыми со спины) в том совершенно особенном и волшебном выпуклом зеркальце, которое полтысячелетия назад любили вписывать в свои подробнейшие интерьеры, - позади какого-нибудь насупленного купца или местной мадонны,- Ван Эйк, Петрус Христус и Мемлинг.
В последнем номере школьного журнала Виктор поместил стихотворение о живописцах, над nom de guerre Муанэ и под эпиграфом "Дурных красных следует вовсе избегать; даже тщательно изготовленные, они все равно дурны" (взятым из одной старинной книги о живописном мастерстве, но смахивавшим на политический афоризм), Стихотворение начиналось так:
Леонардо! От свинцовой
Краски в смеси с мареной
Моны Лизы рот пунцовый
Побледнел, как у святой.
В мечтах он смягчал свои краски, как это делали Старые Мастера, медом, смоковным соком, маковым маслом и слизью розовых улиток. Он любил акварель и масло, но остерегался слишком хрупкой пастели и слишком грубой темперы. Он изучал свой материал с охотой и терпением ненасытного ребенка - как те ученики живописцев (а это уже мечта Лейка!), остриженные, как пажи, мальчики с блестящими глазами, годами растиравшие краски в мастерской какого-нибудь великого итальянского скиаграфа, в царстве янтаря и райской глазури. В восемь лет он как-то сказал матери, что ему хочется написать воздух. В девять ему уже было знакомо чувственное упоение от постепенной гаммы акварельных оттенков. Что ему было до того, что нежный кьяроскуро, дитя приглушенных красок и прозрачных полутонов, давно скончался за тюремной решеткой абстрактного искусства, в ночлежке омерзительного примитивизма? Он помещал по очереди разные предметы - яблоко, карандаш, шахматную пешку, гребенку - позади стакана воды и сквозь него прилежно разглядывал каждый: красное яблоко превращалось в четкую красную полосу, ограниченную ровным горизонтом - полустаканом Красного Моря, Arabia Felix. Короткий карандаш, если его держать косо, извивался как стилизованная змея, но если его держать вертикально, он чудовищно толстел - делался чуть ли не пирамидою. Черная пешка, если ее двигать туда-сюда, разделялась на чету черных муравьев. Гребенка, поставленная торчком, наполняла стакан прелестно полосатым, как зебра, коктэйлем.
6
Накануне того дня, когда Виктор собирался приехать, Пнин зашел в спортивный магазин на Главной улице Уэйнделя и спросил футбольный мяч. Хотя просьба была не по сезону, мяч ему подали.
- Нет-нет,- сказал Пнин.- Мне не нужно ни яйца, ни торпеды. Я хочу простой футбол. Круглый!
И кистями и ладонями он изобразил портативный мир. Это был тот же жест, которым он пользовался в классе, когда говорил о "гармонической цельности" Пушкина.
Приказчик поднял палец и молча достал европейский футбол.
- Да, это я куплю,- сказал Пнин с полным достоинства удовлетворением.
Со своей упакованной в коричневую бумагу и заклеенной полосками клейкой ленты покупкой он зашел в книжный магазин и попросил "Мартина Идена".
- Иден, Иден, Иден,- забормотала высокая темноволосая женщина за прилавком, потирая лоб.- Постойте, вы имеете в виду книгу об английском министре, не правда ли?
- Я имею в виду,- сказал Пнин,- знаменитое сочиненье знаменитого американского писателя Джэка Лондона.
- Лондон, Лондон, Лондон,- сказала она, хватаясь за виски.
На помощь, с трубкою в руке, пришел ее муж, некий г-н Твид, писавший стихи на злобу дня. Порывшись, он извлек из пыльных глубин своего не слишком процветающего магазина старое издание "Сына волка".
- Боюсь,- сказал он,- это все, что у нас есть этого автора.
- Странно! - сказал Пнин.- Превратности славы! В России, помнится, все - маленькие дети, взрослые, доктора, адвокаты - все читали и перечитывали его. Это не лучшая его книга, но - окей, окей - я возьму ее.
Вернувшись домой, в тот дом, где он в этом году квартировал, профессор Пнин выложил мяч и книгу на письменный стол в комнате для гостей наверху. Склонив голову набок, он осмотрел свои подарки. Мяч выглядел неважно в своей бесформенной упаковке: он развернул его. Теперь была на виду его красивая кожа. Комната была чисто убранная и уютная. Школьнику должна понравиться эта картинка (профессорский цилиндр, сшибленный снежком). Поденщица только что сделала постель; старый Биль Шеппард, хозяин дома, поднялся с нижнего этажа и с важностью ввинтил новую лампочку в настольную лампу. Теплый сырой ветер поддувал в раскрытое окно, и снизу доносился шум разыгравшегося ручья. Собирался дождь. Пнин закрыл окно.
В своей комнате, на том же этаже, он нашел записку. Лаконичную телеграмму Виктора передали по телефону: в ней сообщалось, что он опоздает ровно на двадцать четыре часа.
7
Виктора и еще пятерых мальчиков задержали в школе на один драгоценный день пасхальных каникул за курение сигар на чердаке. Виктор, склонный к тошноте и страдавший множеством обонятельных фобий (все это тщательно скрывалось от Виндов), и не курил, в сущности, а только раз или два пыхнул. Но он несколько раз послушно ходил на запретный чердак с двумя лучшими своими товарищами, предприимчивыми проказниками Тони Брейдом и Лансом Боком. Чтобы проникнуть туда, надо было пройти через комнату, где хранились чемоданы, а потом подняться по железной лесенке, выходившей на мостки под самой крышей. Тут восхитительный, до странного хрупкий каркас здания становился видимым и осязаемым, со всеми своими балками и досками, лабиринтом переборок, разрезанными тенями, непрочной дранкой, сквозь которую нога проваливалась под хруст штукатурки, сыпавшейся из невидимых потолков внизу. Лабиринт заканчивался маленькой площадкой, спрятанной в выеме под самым острием кровельного конька, среди пестро разбросанных там и сям старых комиксов и свежего сигарного пепла. Пепел обнаружили; мальчики сознались. Тони Брейду, внуку славного сент-барского директора, было позволено уехать по семейным обстоятельствам; его хотел повидать перед отбытием в Европу нежно привязанный к нему двоюродный брат. Тони благоразумно попросил, чтобы его задержали вместе с остальными.