Шедших со стороны фронта, измученных боями и бесконечными переходами бойцов он стал рассматривать особенно пристальным взглядом после того, как в Пскове они встретили свежую, только что высадившуюся на станции из эшелонов дивизию. Тесные шеренги молодых, при полном снаряжении бойцов, лица у всех сосредоточенные и полные решимости. Рядом с их собственным, неполного состава, плохо вооруженным и уже уставшим подразделением укомплектованные свежие воинские части оставляли на удивление хорошее впечатление. Оно подкреплялось еще и гем, что колонны двигались в противоположном направлении. Как только они достигнут района боев, должен произойти перелом. Продвижение немцев именно потому и продолжается, что они своим первым внезапным ударом смяли приграничные войска и с тех пор не дают им возможности собраться с силами Вначале наши войска потеряли много людей и снаряжения, им никак не удается остановить полностью укомплектованные и боеспособные немецкие дивизии. Вот подойдут с тыла на фронт свежие воинские соединения, тогда посмотрим. Ведь их и самих отводят затем, чтобы предоставить небольшую передышку, пополнить где-нибудь в подходящем для этого месте людьми и вооружением, подвезти боеприпасы и направить потом на передовую. Зенитной артиллерии так не хватает, безнаказанные немецкие бомбежки и пулеметная стрельба страшно треплют нервы. Не говоря уже о крови, чего это стоит!
Эрвин ощущал, как в его сознании с каждым днем крепло страстное желание, чтобы немцы наконец получили заслуженный отпор. Самое время. Не раз ему вспоминалась история, услышанная в детстве, которая заложила краеугольный камень его представлениям о немцах.
Старый куйметсаский барон Рюдигер фон Ханенкампф был человеком спесивым и грубым. Лакей постоянно ходил с побитым лицом, и кучер тоже то и дело получал по загривку кнутовищем. Барон крестьян за людей не считал, чуть что - орал и сыпал проклятиями. И на договорах старался мошенничать и нескольких хозяев за просрочку долгов согнал с хуторов. В округе Ханенкампфа боялись и ненавидели.
Когда же в девятьсот пятом году начали жечь мызы, барон тут же понял, что его ждет. Усадил жену с ребенком в сани, кучеру сказал, чтобы лошадей не жалел, гнал до самых городских ворот.
Однако на лесной дороге барону повстречался отряд крестьян, направлявшихся к мызе. Как только барон увидел мужиков с дубинами и охотничьими ружьями, тут же выскочил из саней, бухнулся в снег на колени и давай умолять: дескать, люди добрые, не отнимете же вы у этой беспомощной крошки отца и у этой немощной женщины мужа, клянусь, я насовсем уеду в город и никогда уже не вернусь назад в Куйметса, живите здесь, как вам самим заблагорассудится! И все выставлял перед собой четырех-пятилетнего Клауса, мальчик от страха дрожал и всхлипывал, госпожа Адельхайд в санях зашлась в судорогах - мужикам просто тошно стало; баронская семья что тебе горсть студня под лесом, сплюнув, сказал кто-то из мужиков впоследствии. Так и отпустили их под улюлюканье с миром.
Спустя две недели барон вернулся вместе с карательным отрядом и учинил кровавую расправу, побоями и кандалами отплатил за каждую слезинку, которую пролил тогда в лесу.
Неудивительно, что куйметсаские крестьяне злорадствовали, когда барона вместе с баронессой в феврале восемнадцатого года, незадолго до немецкой оккупации, по решению Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов выслали в Сибирь, откуда его жертвы только что вернулись в деревню. Один Клаус уцелел, он как раз заканчивал в городе гимназию и, прямо-таки исходя злобой, едва началась война, вступил в Балтийский батальон, чтобы воевать с красными. Старый барон оптировался в Эстонию только в двадцатом году, после Тартуского мира, тогда мыза была уже отобрана по земельной реформе, и семья барона в самом деле перебралась жить в город.
Из всей этой истории в память Эрвина еще с детских лет неизгладимо запало лишь то, как баронская семья была "что тебе горсть студня под лесом". И теперь эта самая фраза нравилась ему больше всего. Он хотел, чтобы немцы были именно такими. Они не смели быть лучше или сильнее, были недостойны этого!
С тех пор прошло несколько дней. Встреченная ими в Пскове дивизия уже давно должна была достичь передовой, которая все время приближалась, и грудью сойтись с немцами, однако никаких перемен пока не отмечалось. Немцы продолжали продвижение. Эрвин не знал причины этого, но чувствовал всеми фибрами - что-то тут не вяжется, что-то не срабатывает - и поэтому особенно внимательно всматривался в лица шедших со стороны фронта бойцов. Он и сам не знал, какое объяснение он надеется таким образом найти. Иногда ему казалось, будто он пытается обнаружить в этих однообразных от усталости и налета пыли лицах сходство с шагавшими со станции Псков бойцами свежей дивизии. Неужто это и впрямь были те же люди? Какая сила изменила их до такой неузнаваемости? Что должны были увидеть за прошедшие дни эти глаза, чтобы взгляд их стал таким безжизненным и бесконечно усталым? Ведь с той, предыдущей встречи прошли считанные часы - всего несколько суток.
Отступающие, не вдаваясь в объяснения, проходили мимо, все мимо, ни один из них не задерживался и не давал Эрвину возможности как следует рассмотреть себя.
Эрвин промыл бак и залил его свежим бензином. Как раз когда он насухо вытер ветошью руки и собирался идти в штаб, налетели самолеты. Три бомбардировщика "Хейнкель-111", на средней высоте, как всегда наглые, уверенные в полной безнаказанности. Видимо, летчики заметили движение в редколесье, где бойцы в это время сновали около полевых кухонь, тут же ухнули первые бомбы, и они вовсе не упали, как обычно, возле дороги, а поодаль - там, где на лесных полянах располагались кухни, штаб и обозы, которые было проще завернуть с дороги в лес, нежели тяжелые боевые машины, с пушками на прицепе.
Эрвин бросился наземь в кювет. В нос ему ударил острый запах бензина - именно сюда он выплеснул содержимое ведра. Он постарался отодвинуться подальше. Следующая серия бомб упала уже гораздо ближе, земля сотрясалась и дергалась под ним. Где-то поблизости звонко звякнул металл, и Эрвин отметил про себя, что определенно это осколок бомбы угодил в пушку или стеганул по раме машины. Как уже стало привычным во время налетов, из расположения обоза донеслись храп и ржание испуганных лошадей и крики ездовых. Новые взрывы бомб разодрали это звуковое полотно на куски, в клочья. Каждый взрыв закладывал уши, за грохотом наступала тишина, плотная как овечья шерсть, и лишь постепенно в нее опять начинали вкрапливаться далекие голоса.
Дорога мгновенно опустела, будто ее вымели. Все, кто имел ноги, метнулись с этой хорошо просматриваемой опасной полоски земли прочь, кто направо - в лес, кто налево - в рожь.
Лес ни единым выстрелом не ответил бомбардировщикам. Стрельба по самолетам из винтовок уже после первых воздушных налетов и сопутствовавшего им отчаянного ружейного огня была решительно запрещена. Одни говорили, будто причиной тому служило стремление избежать демаскировки войск. Другие, махнув на подобные доводы, говорили, мол, сверху ты все равно как букашка на лопухе, а стрелять не следует потому, что ничего ты ему пулей не сделаешь, брюхо у него бронированное, да и патронов кот наплакал. Прибереги лучше на худой конец, когда фриц попрет на тебя собственной персоной. По мнению Эрвина, и это было не совсем верно. Установленным на турель "максимом" можно было бы иногда слегка попортить немецкие самолеты или хотя бы загнать их повыше. И патроны бы для этого нашлись. Но приказ есть приказ, и Эрвин знал по опыту многолетней службы лучше, чем кто другой, что возражать против него бессмысленно.
Запрет этот был придуман словно затем, чтобы заставить их до дна испить чашу горечи. Нет ничего тягостнее, чем беспомощное бездействие в минуты опасности. Даже самое пустяковое задание могло обрести в этот момент очевидный смысл - пусть это будет хотя бы подсчет разрывов!
Бомбардировщики сделали еще один круг, опустились пониже, сбросили несколько бомб уже и вовсе в опасной близости от дороги, затем все же повернули на юго-запад и скрылись. Эрвин поднялся, стряхнул с обмундирования песок и направился к штабной палатке. В ногах ощущалась удивительная легкость, будто им не терпелось пуститься в путь после долгого бездействия.
Когда он подошел к. штабной палатке, там собралось множество людей. Бойцы и офицеры столпились возле палатки. Зеленый брезент висел клочьями вокруг осколочных пробоин. Одна бомба упала метрах в пятидесяти, у свежей песчаной воронки валялись несколько вывернутых с корнями молоденьких сосенок. Но внимание людей было приковано вовсе не к воронке, они стояли к ней спиной.
Возле палатки лежал скрюченный сержант Куслапуу. Осмотревший его фельдшер застыл около неподвижного сержанта и оторопело отводил взгляд в сторону, будто это была его вина, что Куслапуу лежит в полной неподвижности. Два санитара взялись за носилки, на которых лежал раненый часовой. Боец тихо стонал, голова и левая рука его были перевязаны, и сквозь белую марлю все гуще проступали ярко- красные пятна крови.
Лишь спустя мгновение до сознания Эрвина дошло, что Куслапуу мертв. Поэтому он и остался лежать на земле, и фельдшер не перевязывает его, несмотря на то что левый бок мундира сержанта прямо-таки потемнел от крови. Куслапуу - и мертвый? Это не укладывалось в голове, это было столь же противоестественно, как если бы солнце повернуло вспять и пошло с запада на восток. И все же там лежал сержант, безмолвный и совершенно отстраненный от всего, беспомощный и непонятный в своем оцепенении.