В предрассветном небе, среди аэростатов воздушного заграждения, кричали перелетные птицы, и в крике их была тревога. Может, они звали кого-то пропавшего в этом ночном перелете или же искали в темном океане знакомый золотой город и не находили, и теперь им казалось, что они заблудились. И этот крик перелетных птиц тоской и болью отдавался в сердце.
Когда мы спустились на Крещатик, улица была черна от народа - будто двигалась река. Пока где-то там - на Соломенке, за Демиевкой - красноармейцы держали последние рубежи, из города выходило гражданское население.
- Можешь себе представить немцев на Крещатике? - спросил я Маркушенко.
- Нет!
- Немцев, входящих в дома, выглядывающих как хозяева из окон?..
- Не могу себе представить и на секунду, не могу, и все! - сказал Маркушенко.
- И я не могу.
Молчали заводские гудки. В это утро, кажется впервые со времен Игоря Святославича, киевляне не вышли на работу.
Порыв предрассветного ветра прошелся по липам, и они в ответ долго и смутно шумели. И этот утренний трепет отчего-то со страшной живой силой напомнил далекие золотые киевские утра, когда с первыми трамваями шел ты по оживленным рабочим потоком улицам Киева.
Нет, не было безверия, не было того, что вот все кончено в этом сумрачном, предрассветном городе и больше ничего не будет и больше никогда не вернемся и не увидим эти дома на холмах, днепровские кручи, Первомайский сад и смутно виднеющиеся там, вдали, домики Труханова острова и то место, где пляж, и лодки, и байдарки, и катера, и плавание саженками…
Один уносил с собой горстку киевской земли, другой - цветок из городского сквера, третий - ключ от квартиры, в которой жил.
Шли тихими, грустными Липками, по знаменитой улице Январского восстания, мимо арсенальского памятника с маленькой пушечкой, мимо зеленой тысячелетней Аскольдовой могилы, мимо веселых окраинных рабочих домиков с диким виноградом на стенах, мимо желтых каштанов…
Во время ветра падали каштаны… Зеленые, чуть пожелтевшие, с острыми шишечками кубышки от удара о тротуар раскалывались, и появлялись новенькие, лакированные, нежно-золотистые каштаны. И точно это было само детство, точно оно все время продолжалось тут без тебя и вот выглянуло из кубышки и спросило: "И ты здесь?"
Никто, никогда ни огнем, ни взрывом, ни словом, ни обидой не оторвет от этой земли.
Нас обгоняли машины с войсками, мимо везли раненых. Из засады выезжали танки, осыпанные желтыми листьями акаций. Проезжали орудия, еще горячие от стрельбы, и, держась за них, плелись артиллеристы с черными лицами. И только зенитные пушки не двигаясь стояли на площадях, длинными стволами чутко прислушиваясь к далекой жизни утреннего неба.
Мы вышли на крутой правый берег и в последний раз оглянулись на Киев. Светлели крыши и купола, и странным казалось, как эти дома, холмы остаются, как это они будут жить тут без нас?
Мы спустились к Днепру.
Часть вторая
Прорыв
Многих из них видели после за Волгой и Уральским хребтом. Они водили танковые эшелоны и нефтяные "вертушки"; на запорожских электросталеплавильных печах они плавили сталь в Кузнецке; трудились на Иртыше, Оби, Енисее, никогда не забывая далекой, но родной земли; когда осенью девушки выходили на свекловичные плантации, им на миг казалось: они снова у себя на родине, в Броварах или Прилуках. Это была одна великая Родина - от Измаила до Тянь-Шаня, от священных камней Севастополя до знаменитого озера Хасан.
1. День первый
Восходящее солнце обогрело землю. В траве закричал первый кузнечик. Он еще не работал, он только кричал: "Поздно! Проспали!" А второй, проснувшись, уже заработал сразу, в карьер. Вскоре к ним присоединился еще один, потом сразу несколько в разных местах, и заработали по всему полю, как в большом кузнечном цехе, но каждый ковал в своей кузнице отдельно.
Я пошел в напарники к Поппелю, толстому усатому товарному кондуктору, который говорил: "Нет ничего на свете важнее товарного вагона. На том мир стоит".
Вагоны разорванной цепочкой стояли вдоль путей станции Дарница на несколько километров - это их так растащили на случай бомбежки. В вагонах был ячмень, сахар, консервы, спирт, мыло, спички - все, что возят обычно по железной дороге.
Мы шли от вагона к вагону, и Поппель срывал пломбу, ловко разворачивал проволоку на скобах, а я метал бутылку с зажигательной жидкостью. Фосфористая масса вспыхивала костром, облизывая стены и потолок длинными ядовито-зелеными языками. А когда не стало бутылок, я залезал в вагон и лил из канистры бензин. Поппель зажигал паклю, но каждый раз, когда нужно было кинуть ее внутрь, у товарного кондуктора тряслись руки.
- Не можно… - говорил он.
Тогда я вырывал из его рук горящий факел, кидал в темную утробу вагона, и ярко вспыхивало пламя.
И каждый раз, когда показывался огонь или начинали взрываться какие-то ящики и бидоны, Поппель ошеломленно глядел на меня и кричал, как кондуктор на "зайца":
- Ты кто? Ты что сделал?
И мы шли дальше.
Некоторые вагоны Поппель узнавал и, читая шифр в надписи, говорил:
- Смотри, с Харцызска вернулся! - Или: - Ого! В Йошкар-Оле побывал!
И мы продолжали свое дело.
А по другим путям шли другие и делали то же. Кондуктора, стрелочники, машинисты двигались между путями по твердой, пропитанной мазутом, маслом, угольной пылью земле и делали то, что никогда им и не снилось.
Свистели свистки составителей, играл рожок стрелочника, гудела маневровая "овечка", но все это лишь для того, чтобы собрать несколько вагонов вместе и зажечь или подорвать их.
И когда мы наконец ушли и были уже далеко за выходными стрелками станции и оглянулись, все пути были объяты огнем. Казалось, на станцию Дарница неведомо откуда прибыли и стоят длинные ракетные, огненные поезда.
Дацюк черным кулаком погрозил кому-то там, за дымом и огнем находящемуся:
- Покупаетесь и вы в пожарах!
На глазах были слезы, но раскатисто-командный голос приказывал:
- Приготовиться к движению!
Черное от сажи лицо его сливалось с кожанкой. Все были черные от сажи, блестели только белки глаз и алели губы, а у некоторых даже губы почернели, запекшись от крови.
Многие были обожжены и ранены. Толстые перебинтованные руки их лежали на перевязи, и они осторожно несли их перед собой, словно что-то чужое, но очень дорогое и хрупкое. А худенький Маркушенко, ковыляя, тащил по пыли обвязанную тряпками ногу, а сапог держал под мышкой.
- Маркушенко, не отставай!
- Есть! - отвечал Маркушенко, поудобнее устраивая под мышкой сапог и ковыляя энергичнее.
Идем на восток. Бориспольское шоссе - пустынное и тихое. Слышно, как работают в кюветах кузнечики. Где-то впереди бухает артиллерия.
Есть ли кто за нами или мы уже последние?
- Стой!.. Всем стоять! Один ко мне!
Из окопчика в кустах появился регулировщик с красным флажком, в каске; рядом станковый пулемет. Он смотрит на наши черные лица с воспаленными глазами, обгорелые, еще дымящиеся пиджаки и железнодорожные шинели, а потом на гигантские дымы разгорающихся позади, на станции Дарница, пожаров и ни о чем больше не спрашивает.
- Цивильным идти на Бортничи, - сообщил он.
- Прощай, сержант! - сказал Дацюк.
- Прощайте, зализничники! - ответил регулировщик.
День был теплый, ветреный, и черный жирный дым пожаров, застилая солнце и прижимаясь к земле, неотступно плыл вслед за нами.
На станции стали взрываться нефтяные баки и черно-малиновым крылом накрыли всю местность. И потом еще долго-долго сиротливо висела в воздухе огромная черно-дымная папаха колосса, точно колосс исчез, а папаха не знала, куда ей деться.
Тонкая теплая сажа печально сыпалась с неба на поля, на деревья, на лица…
Все молчали.
Бортничи - первая станция после Дарницы на восток по Харьковской линии.
За станцией сразу начинается лес.
В лесу тихо и светло от желтых лип. Листья перешептываются о чем-то своем, раннем, лесном, таком далеком от войны и пожаров.
В студеном воздухе осеннего леса острее слышится исходящий от одежды запах бензина и гари.
- Правильно ли мы идем?
Порыв ветра принес дальние приглушенные лесные голоса и рычанье грузовиков. Пошли на шум.
Под старыми липами стояла группа машин. На первой от дороги машине в кузове сидел человек и сосредоточенно крутил ручку арифмометра и потом столбиком записывал цифры.
- Здесь кто? - спросил Дацюк.
- Государственный банк, - ответил человек, не отрываясь от столбика цифр.
Никогда, наверное, сколько стоит на свете Бортнический лес, не видел он у себя столько людей. Под каждым деревом стояла машина, или мотоцикл, или повозка.
Здесь были целые учреждения на машинах, с завами, помами, начальниками отделов, машинистками, вахтерами, архивами. Здесь сохранялась еще официальная атмосфера учреждений. Секретари, по привычке, были вблизи начальства; и начальники и подчиненные держались служебного тона, который давал чувство дисциплины, ощущение нужности и смысла жизни.
У лесного оврага можно было вдруг услышать:
- Товарищ Федоткин, подымите дело Кульчицкого номер двести тридцать дробь двадцать пять!
И товарищ Федоткин с наслаждением рылся в делах, словно он не в лесу между Борисполем и Яготином, а у себя в уютном номенклатурном учреждении на Жилянской улице.
Где-то стучала машинка и, догоняя ее, стрекотала на дереве сорока.
- Товарищ Федоткин! - продолжал тот же голос. - Кульчицкого в огонь!..