Момо Капор - Хроника потерянного города. Сараевская трилогия стр 20.

Книгу можно купить на ЛитРес.
Всего за 209.9 руб. Купить полную версию
Шрифт
Фон

Она стонала с закрытыми глазами, а по щекам стекали крупные слезы и капали мне на живот. Сквозь ее тихий стон из-за стены доносились глухие причитания сумасшедшей тетки: "Господи Боже мой, Господи Боже мой, Господи Боже мой…" Вера, похоже, в экстазе совсем не слышала их. Мы лежали голые на узкой постели, укрывшись болезненным сернистым лунным светом как одеялом, когда этот полуночный концерт стенных часов закончился, и после него остались только приглушенные стоны и причитания больной тетки в соседней комнате. Наши тела, скользкие от слез и пота, кроме пьянящего запаха молодой кожи несли привкус кровосмешения, редкостного чувства грешных брата и сестры, занявшихся любовью, и все это сложилось ночью в необыкновенную гамму.

Никогда не думал, что это свершится со мною впервые в жизни в таком жалком месте, пропахшем нищетой, в комнатке заброшенной железнодорожной станции Бистрик, над ржавыми рельсами, ведущими в никуда, что это случится таким вот образом и с такой девчонкой, которую я совсем не желал. Конечно, я, как и все прочие, мечтал о красавице с пышной грудью и длинными густыми волосами, хотя такие меня даже и не замечали, и вот на тебе, пришпоривая костистыми коленями, на мне скакала похожая на арапчонка девушка, с короткими кудрявыми волосами и плоской грудью. Я чувствовал под ладонями ребра ее тощего тела, а ключицы выпирали, словно каркас обтянутой кожей эскимосской лодки. И уж совсем мне в голову не приходило, что много лет спустя именно такой тип женщин войдет в моду, изгнав из нее пышные формы.

Есть в жизни такие старинные друзья, с которыми ты связан почти родственными чувствами, и вдруг в один прекрасный момент, наверняка определенный звездами, эти чувства разом переходят в греховный инцест, в страсть, которая не может сравниться даже с самыми горячими привычными увлечениями. Покров долгой дружбы и все табу трещат по швам – и рождается настоящее чудо, при чем я и присутствовал в ту давнюю ночь, хотя и не осознавал этого.

Вера опять велела мне закрыть глаза и засунула в маленький ящичек столика у окна свою детскую ладошку.

"Теперь можешь открыть", – сказала она, и на протянутой ладони я увидел два картонных билета, на который стояло: "Сараево – Париж". Только туда.

Два билета в Вавилон лежали на ее узкой нежной белой ладони. На что ей пришлось пойти, чтобы купить для нас эти билеты? Сколько всего она должна была перепечатать, сколько часов, дней и недель просидеть за "Континенталем", от чего ей пришлось отказаться, чтобы привезти нас в город нашей мечты?

Я почувствовал, как судорожно сжался низ желудка. Боязнь возможного путешествия парализовала меня. Я возжелал, чтобы все это исчезло, не повторялось, мне захотелось, чтобы все это свелось к эротическому предрассветному бреду, чтобы я оказался как можно дальше от этой постели, этой комнаты и этой девушки, в своей кровати, внизу, в городе! А она, прикурив нам две сигареты одновременно, спокойно, словно это уже было решенное, само собой разумеющееся дело, сказала, что наш поезд отправляется через десять дней, так что мне хватит времени, чтобы собраться.

"А на что мы там будем жить?" – с ужасом выдавил я.

"Что-нибудь придумаем… – сказала она хрипло – Разве все вы не говорили, что там найдется работа для всякого? Впрочем, у меня хватит на первое время для обоих, пока не найдем работу".

"Но у меня нет паспорта!"

"Сейчас их всем дают, – сказала она – Энвер сделает, ты ему нравишься! Мне он уже достал…"

Только теперь я понял значение несколько таинственных, неясных взглядов и тайных знаков, которыми они изредка обменивались за столом: их связывало то, на что я, увлеченный непрерывными монологами, не обращал особого внимания.

Пока она голая, дымя сигаретой, лежала на постели, я дрожащими пальцами натягивал одежду, стыдясь того, что, наверное, выгляжу смешно в широких брюках, из которых выглядывают тонкие худые ноги. Мне все никак не удавалось найти левую сандалию, спрятавшуюся под кроватью. Я и в самом деле умирал от страха, а вслух говорил, что надо все обдумать, что я еще плохо говорю по-французски, что мое искусство родилось и должно расцвети здесь, в этом городе, на этой почве, под этим небом, и чего только еще не наговорил, но – в любом случае я скоро приеду и мы будем жить вместе, только надо доделать кое-какие неотложные дела, закончить и продать кое-какие очерки про Сараево и Муллу Мустафу Башескию, которые с нетерпением ждут в журнале, а два билета в Париж все еще лежали на ладони левой руки, вытянутой на смятой простыне, молча обвиняя меня в трусости, которую я продемонстрировал в первой же серьезной стычке с жизнью.

Она молчала и курила, а когда я пробормотал: "Ну, ладно… Я пошел, увидимся завтра в "Двух волах!", она поднялась с ложа, чтобы проводить меня по длинному коридору. Она шла впереди меня голая, держа в пальцах сигарету, которая, догорая, мерцала как светлячок. Я попытался поцеловать ее, но она увернулась. Затянулась в последний раз, и догорающий огонек осветил лицо, которое я никогда не забуду – со смешанным выражением разочарования и презрения.

Я сбежал по скрипучей деревянной лестнице, пересек часть уцелевшего рельсового пути перед зданием станции и как на крыльях слетел вниз по Бистрику, нырнув в надежность опустевшего города и мещанской квартиры, в которой была моя кровать, безопасное логово трусливого беглеца, избегающего внезапных приключений.

Я убаюкивал себя, спасаясь от пропущенной возможности. Ну и пусть. Пусть все уедут в этот их Париж! Я еще покажу им, когда придет мой черед! Но мне ничуть не помогали неустанные повторения того, что искусство должно родиться именно здесь, а не в Париже, который только и делает, что ждет новых идей и новых оригинальных творцов, именно таких, как я. Разве не об этом писали все, даже сам Иво Андрич?

Но ничего не получалось. Все причины, которые я находил, не помогали мне избавиться от боязни отвращения, которое мне придется пережить завтра утром, когда я буду бриться, глядя на свое лицо в потемневшем зеркале ванной родительского дома, который я все еще не смел покинуть.

Душич, кривой и безумный. Скончался девяноста лет, согнувшись так, что едва ходил. С ним всегда мать его ходила. Ничего не понимал, но всегда улыбался. Кого бы не встретил, у каждого ногти на руке рассматривал. (1776)

Мустафа, алемдар, по прозванию Туфо, из Давуд-челебииной махалы, слесарь, курильщик страстный. Ловко замки без всякого ключа отворял, так что его с этой целью, чтобы лавки открыть, люди, замки потерявшие, звали и просили его двери отворить. (1774)

Белобородый Муло "Голубятник", портной, из 50-го джемата, бобыль; умер за филджаном кофе.

Сумасшедший дервиш Хасан, одевался в женские шелковые платья и постоянно твердивший "Аллах бир" (Бог един). У каждого, даже у детей, целовал руку и при этом говорил: "Беним кардасим" (Брат мой!). Стал он секбан, ушел на войну и погиб. Была в нем какая-то печаль. (1771).

Черноглазый портной Мустафа регулярно совершал намаз. Приписывали ему, что он педераст, и задирали его из-за какого-то парня, а потом и вовсе повесили. (1778).

За лучше всего освещенным столом, словно на сцене, каждую субботу регулярно усаживалась странная пара, напоминавшая Санчо Пансу и Дон Кихота: два знаменитых сараевских педика – полный Цангл и картавый худой Ян Ухерка.

Они и в самом деле являли живописную пару: Фриц Цангл, настройщик, был круглым старичком с розовой кожей, похожий на закатанный кнедлик со сливами, с незащипанными краями. Он всегда приходил раньше своего приятеля Ухерки, кукловода сараевского детского театра, и нервозно вертелся на стуле, то и дело поглядывая на карманные часы. Изредка он вытаскивал из внутреннего кармана пиджака пудреницу, открывал ее и, посмотревшись в зеркальце, аккуратно пудрил свое пухленькое личико, кокетничая с посетителями за соседним столиком.

"Сараево и в самом деле проклятый город! – воскликнул однажды старый Хамза – Стоит только человеку попудриться в кабаке, как его тут же объявляют педерастом!"

Когда он вставал из-за стола, чтобы представиться кому-нибудь, и произносил свою фамилию – Цангл, – в ней чудился звон бокалов. Этот потомок австрийских коммивояжеров из Граца, отец которого был знаменитым сараевским часовщиком и первым продавцом механических граммофонов, едва, говорят, сумел сохранить жизнь в апреле сорок пятого, когда партизаны освободили город. Арестовали его по двум весьма серьезным причинам: во-первых, его звали Фрицем, и, к тому же, во время оккупации он настраивал немцам рояли.

"Да послушайте же, я вас прошу, гос’дин комиссар! – говорят, сказал он кряжистому партизанскому офицеру, который вот-вот должен был отправить его во двор на расстрел. – Если бы я не настраивал эти инструменты, вы бы не нашли здесь ни одного приличного рояля! Все бы пропали! Альзо, откуда я знаю, что они были фашисты? Для меня это были просто рояли… Меня кормят мои десять пальцев и слух! Что мне было делать в лесу, если там нет роялей! Там у вас только гармошки да гитары, прошу прощения, а я их настраивать не умею!"

Но все-таки то, из-за чего он должен был пострадать – а именно рояль, – спасло несчастному Цанглу жизнь: в тюрьму как на крыльях влетел курьер и прямо с расстрела увез Фрица на штабном джипе в Кошево, на виллу коменданта города, чтобы настроить его жене рояль, предварительно захватив дома инструменты и камертон.

"Прекрасная вещь! – рассказывал потом Цангл. – "Бехштейн" тридцать второго года; Рубинштейн мог играть только на такой модели – счастье, что эти дикари не истопили его в камине!"

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3

Похожие книги