На склоне горы между параллельными линиями бывших мостовых пестрели розовые, голубые, кирпично-красные пятна. Я подошел поближе, присмотрелся: то были остатки жилищ; я мог без труда определить, где была кухня, спальня, гостиная, коридор. В нескольких местах сохранились ступеньки, которые вели когда-то к входной двери, и присыпанные землей или заросшие бурьяном пороги; кое-где держались на петлях распахнутые настежь - в никуда - калитки без ограды. Кто через них ходил теперь? Я медленно обошел площадь Валианос и в первом попавшемся кафе сел за столик под полосатым тентом. "Вряд ли у меня примут заказ, - подумал я. Аргостолион - конченый город. Кефаллиния - остров без людей, именно такой, каким он показался мне с палубы парохода по дороге в Патрас".
"А как же мои знаменитые координаты? - спрашивал я себя в смятении. - Неужели все мои труды пропали даром?" Ведь я опирался не только на имена Паскуале Лачербы и Катерины Париотис; я располагал, так сказать, географическими данными, почерпнутыми не только из школьных учебников и из путеводителя туристского клуба. Я собирал их по крохам, черпал их из писем матери, из мемуаров двух уцелевших военных капелланов, из отрывочных воспоминаний нескольких однополчан отца. Так я узнал, например, о Красном Домике, где были расстреляны мой отец и сотни других офицеров, о дороге на мыс Святого Феодора. Я знал, что эта дорога начинается в левой части города, тянется вдоль залива, мимо морских колодцев и морских мельниц, и выходит к открытому морю в том месте, где стоят Красный Домик и неподалеку, на скале, небольшой маяк. "Но существуют ли еще Красный Домик и дорога, и маяк, и все остальное?" - спрашивал я себя, глядя на склон холма, где города больше не было.
Я читал о Ликсури, о бухте Кириаки, откуда двинулись колонны немецких горных стрелков под командованием майора фон Хиршфельда, потребовавшего убивать итальянцев, которые сдавались в плен. Что стало с Ликсури, с Темарадо, Кардахатой, Тройянатой? Может быть, от них остались одни названия… Или стерлись из памяти и они?
Землетрясение и время сделали свое дело: о них не осталось даже воспоминания.
- Мне кофе, - попросил я.
Официант, стоявший рядом со мной, щуплый круглолицый человечек со светлыми усиками внимательно меня разглядывал своими красноватыми мышиными глазками. Вместо традиционного белого пиджака на нем была рубашка с засученными рукавами, обнажавшими до локтя короткие волосатые ручки.
- Итальянец? - спросил он, и усы над верхней губой шевельнулись, точь-в-точь как у мыши.
У меня вырвался вздох облегчения: значит, в Аргостолионе все же кто-то живет. Я тоже уставился на него, - мы рассматривали друг друга с нескрываемым интересом. На вид ему можно было дать лет пятьдесят; весьма вероятно, что он работал официантом и до землетрясения, а может быть, еще и во время оккупации.
- Мне нравится итальянцы, - заулыбался официант. Он продолжал меня разглядывать. В правой руке он держал грязноватую тряпку, за ухом у него торчала сигарета - ни дать ни взять официант из итальянской остерии. Помимо того, что он напоминал мышонка, он еще походил на только что вылезшего из трюма кочегара.
- Я знал итальянцы, - продолжал он. И немного помолчав, добавил: - Итальянцы хорошие. Немцы плохие.
Он ушел, чтобы приготовить мне кофе, и вскоре вернулся с желтым жестяным подносиком, на котором стояла крохотная чашечка турецкого кофе и запотевший стакан с водой. Он поставил поднос на столик. Видя, что он не перестает улыбаться и внимательно разглядывает меня, я подумал: "Уж не находит ли он во мне сходство с кем-нибудь, кого он знал в прежние времена? А что если спросить? Вдруг припомнит?"
Мы снова заговорили - о землетрясении, об острове. Нет, конечно, не все жители погибли. Жертвы были, но преимущественно среди государственных служащих из Патраса. А местные жители - крестьяне, рыбаки, лавочники - к землетрясениям привыкли: как только начинаются толчки, они бегут в поле, на холмы, там безопасно.
- Только служащие из Патраса, - повторил официант, поморщившись. Он вынул из-за уха сигарету, закурил. От огонька зажженной спички засветились и глаза.
- А Паскуале Лачерба? - спросил я. - Фотограф Паскуале Лачерба жив?
Официант ответил, не задумываясь:
- Жив и он. - И добавил, явно желая сделать мне приятное: - Паскуале Лачерба мой друг.
- А Катерина Париотис?
Человек наморщил лоб.
- Учительница Катерина Париотис, - уточнил я. Он не мог припомнить: она не посещала его кафе.
- И она, должно быть, уцелела, - заверил он.
Мне нетерпелось спросить, знал ли он среди прочих итальянцев капитана Альдо Пульизи, хотелось описать его внешность - дескать, похож на меня, только повыше ростом, - но я не стал приставать с расспросами к незнакомому человеку. Проще было обратиться к Паскуале Лачербе: я столько о нем думал, что он стал для меня кем-то вроде родственника.
Выпив турецкий кофе, отхлебнув глоток ледяной воды, я встал.
- Салют! - Официант на прощанье протянул руку.
Я попросил его объяснить мне, где находится улица принца Константина, и зашагал вдоль длинного ряда низких лавчонок, тянущихся до самого холма.
3
Офицеры и девицы с Виллы за малый рост звали его Николино, Николашкой. Но этот маленький смешной человек с испуганными глазами был не так прост, как могло показаться с первого взгляда. Как только они садились за столики его кафе, он тотчас являлся, всегда готовый оказать любую услугу, с видом сообщника, искушенного решительно во всем.
- Мадам? - обращался он к девицам в ожидании заказа. Затем оборачивался к офицерам: - Месье?
Адриана считала, что он величает их "мадам" в насмешку. Одна только синьора Нина принимала его обращение всерьез. Ей Николино нравился: пусть только для виду, но он соблюдал этикет, знал, как вести себя с дамами.
- Это очень воспитанный грек, - говорила она.
Когда девицы, выпив рюмку узо, принимались хохотать или когда смеялись офицеры, Николино, чтобы угодить, неизменно вторил им. Он их боялся: ведь они - победители.
- Ну и пройдоха же ты, - говорила Триестинка, хлопая его по плечу.
Он подтверждал:
- Да, мадам.
Тогда она выкрикивала:
- Да здравствует дуче!
Николино вытягивался в струнку, взгляд его становился вдруг серьезным и устремлялся куда-то вверх, к крышам окрестных домов.
- Да здравствует, - отзывался он. Триестинка продолжала:
- Довольно прикидываться. Если бы ты мог, ты бы утопил в ложке воды и итальянских офицеров, и нас вместе с ними, сознайся!
Перепуганный Николино, склонившись, принимался старательно вытирать грязным полотенцем стол и переставлять с места на место рюмки.
- Мадам, - говорил он вполголоса, - я фашист. Все итальянские офицеры меня знают. Я их друг.
- Вот продувная бестия, - шипела сквозь зубы Триестинка.
Глава третья
1
Паскуале Лачерба сидел около прилавка, вытянув ноги: палка висела на спинке стула; под носом он держал раскрытую газету. Когда я вошел, он поднял голову и молча уставился на меня поверх очков своими черными, как угли, глазами, какие бывают только у южан.
Мы смотрели друг на друга, не говоря ни слова; я как-то растерялся при виде этого бледного костлявого лица, этих вытянутых на полу негнущихся, как палки, ног.
Комната, в которой находилось фотоателье, походила на колодец, и Паскуале Лачерба сидел в глубине его, прислонившись спиной к фанерной перегородке; его вытянутые ноги доставали до противоположной стены, загораживая проход. Я окинул беглым взглядом высокие стены комнаты-колодца: они были увешаны открытками с видами Кефаллинии, фотографиями, изображавшими пейзажи, дома, долины, горы, пляжи; но больше всего здесь было раскрашенных ликов седобородых святых с широко раскрытыми нездешними глазами, в которых застыло удивление; святые были вставлены в жестяные рамки-часовенки или нарисованы на деревянных дощечках в виде иконок.
- Паскуале Лачерба? - спросил я вполголоса. Паскуале Лачерба с трудом встал - длинные ноги плохо слушались, - положил газету на прилавок, снял со спинки стула палку и оперся на нее. Он посмотрел на меня пристально, через очки, и мне снова показалось, что он - так же, как и официант в кафе, - старался уловить в моем лице что-то знакомое. Желая помочь ему вспомнить, я не нашел ничего умнее, чем сказать:
- Я сын капитана Пульизи, Альдо Пульизи из 33 артиллерийского полка.
Лицо Паскуале Лачербы еще больше заострилось, кожа на выступающих скулах еще больше натянулась и пожелтела, в глазах-углях появился красноватый отблеск.
- Итальянец, - произнес он.
Он протянул мне руку, я ее пожал - она была сухая, как деревяшка, - и указал мне на свободный стул, ветхий соломенный стул, стоявший у фанерной стены.
- Садитесь, - сказал он. - Как вы доехали?
Я уселся под иконами и пейзажами. Православные святые смотрели на меня сверху, сбоку, сзади. В ателье приятно пахло кожей.
Перехватив мой взгляд, Паскуале Лачерба спросил:
- Нравятся они вам?
- Как их зовут? - спросил я, чтобы сказать что-нибудь.
Тыкая палкой в стены, Паскуале Лачерба стал называть святых по имени: Агиос Николаос, Агиос Спиридионе, Агиос Герасимосс и так далее. При каждом движении руки полы распахнутого пиджака разлетались в стороны; высокая фигура, темневшая на светлом фоне застекленной двери, простерлась надо мной, подобно огромной птице, безуспешно пытающейся взлететь.
- Это не я их рисовал, - разъяснил он, опуская палку. Я - фотограф. Мне их посылает приятель - итальянец из Афин, а я продаю туристам.
Он выхватил из-за прилавка второй стул и уселся напротив меня, сложив руки на набалдашнике палки.