Так перекликались песни улицы и песни ичкари. Пусть одни были тихими, робкими, пусть их не слышали измученные любовным томлением джигиты, но догадывались о них, чувствовали сердцем девичью тоску. И слезы тоже чувствовали. Сколько слез проливалось в ичкари!
Я слышал и видел. Видел потому, что был маленьким и мне открывались двери женской половины любого дома, запретные для всех. Здесь существовал другой мир, мир робости, вечной покорности и вечного страха. Сюда не ступала нога постороннего мужчины - только отца, только братьев и сыновей. Отсюда начинался путь девушек в жизнь, прикрытую сеткой чачвана, и зиесь заканчивался.
Столетня могут приучить человека ко всему, по не к неволе. Тоска по солнцу, свободе таилась в глазах пленниц. Рождалась она еще в детских глазах, в глазах подростка, когда жизнь превращалась в ожидание близкого заточения, близкой тьмы. Вот почему такой страстью, с таким ожесточением они сбрасывали в двадцатых годах паранджу, жгли ее на кострах, топтали ногами. Жгли символ неволи. И умирали потом от ножей осатанелых фанатиков, но уже свободные.
Тому, кто не видел женщину прошлого, не попять весь ужас и всю трагедию ичкари. Трагедию юности. Не понять, почему так ждали они Навруза - единственного свободного дня.
И вот он наступал…
Все было готово к его встрече в каждом дворе, на каждой улице. Еще до рассвета звенели стекляшки бус и посеребренная медь браслетов. Уже заплетены и переплетены косички на девичьих головках, накрашены усмой брови, насурьмлены ресницы. Все от мала до велика нарядно одеты. Все ждут восхода солнца. Оно появляется над Джизаком из-за гор, из-за золотого Заравшана, из-за далеких степей и пустынь. Тих и темен город, но он не спит. Он ждет первых лучей Нового года.
Наконец посветлел восток, разлилась каплей голубого серебра утренняя звезда и погасла. Золотой туман на кромке земли известил о рождении Навруза. В то же мгновение ожили улицы. Из тысяч калиток и ворот вышли люди, выкатились арбы, потекла пестрая толпа через город, наполняя его шумом и весельем. Заревели карнаи, запели сурнаи, загремели дойры. "Бака-ум-банг" - именно так звучали они еще до рассвета, подогретые музыкантами.
Два места было в Джизаке, где проводился праздник - в горах Кутир-булок и на аллее Хужагозиен. Почему здесь? Потому что ко дню Нового года предгорья покрывались буйной зеленью и цветами, голубой простор поднимался над головами и ясно светило солнце. Все напоминало давние времена, когда предки наши жили в степи, когда не было еще ни веры мусульманской, ни черных пологов неволи, принесенных ею. Навруз - не религиозный праздник, он не связан с почитанием каких-либо святых. Это память прошлого, символ единения с природой пастуха и земледельца, которые хотели жить в дружбе с могучими силами земли и неба.
Ни молитв, ни церемоний, лишь омовение лица перед дастарханом. Муллы и дервиши всячески переиначивали Навруз на свой божественный лад. Шли впереди праздничной толпы, окуривали травами пищу, выпрашивали у верующих дань в пользу мечети и монашеского ордена каландаров. Но ото все было только платой мусульман за навязчивые старания слуг аллаха. Сама суть праздника была далека от всего религиозного. Стоило лишь посмотреть на просветленные лица людей, на улыбки, на тюльпаны, горящие в руках и волосах девушек, чтобы понять, как чужда идея мученичества ликующим весной людским сердцам. А муллы, смущенные, испуганные этим проявлением любви к жизни и свободе, цепляются за подолы мусульман, забегают вперед, шепчут молитвы, напоминают о божьей каре. И тянут, тянут деньги. Тянут, пока добры и веселы джизакцы, пока их души полны братской щедрости и каждый готов поделиться всем, что у него есть, даже последним.
И каким укором шариату предстают печальные лица женщин, молодых женщин, идущих на праздник, лица девочек-матерей.
Я увидел дочь соседа с ребенком на руках. Девочку, с которой мы недавно играли. Она немного старше меня, но все же девочка. И мать.
Боже, как она изменилась! Бледное изможденное лицо, впавшие глаза, до того впавшие, что кажется, их вовсе нет, только глубокие ямки и темное тусклое дно. И все это обрамлено черной полоской накрашенных бровей. Безжизненная тень. Худенькие ручки не в состоянии держать дитя, и пальцы напряжены до синевы. Тринадцатилетняя жена идет робко и неуверенно за свекровью - полной, рыхлой женщиной, за бабушкой - костлявой старухой. Не радуется юная мать ни своей юности, ни своему материнству, ни этой весне, что льется с ясного неба, с гор, усыпанных первой зеленью и первыми тюльпанами. И все же губы ее чуть-чуть улыбаются, грустно улыбаются, но не к ответ на дыханье весны. Это отблеск минувших весен, детских, безмятежных, невозвратимых, когда она была еще свободной и здоровой. Теперь она больна и угасает, как огонек в степи.
- Бедненькая, - шепчутся между собой женщины, бросая скорбные взгляды на девочку. - Родила лишь одного ребенка, а превратилась в обмылок.
Я забегаю вперед и смотрю бесцеремонно, со свойственной детям жестокостью на молодую мать. Я хочу уяснить смысл сказанного женщинами, хочу понять, куда девалась веселая Рано, та Рано, что бегала с нами взапуски по берегу Наймана, бросала через дувал подругам черешню, смеялась громко, когда видела, как кружатся наши змеи на ветру. "Обмылок" - что это значит?
Сзади слышен чей-то вздох:
- Не долго протянет…
Умрет. Рано умрет - это мне понятно. Девочка, почти сверстница моя, должна покинуть мир, и ее понесут, покрытую белым саваном, на кладбище. Сейчас она идет в праздничной толпе, увешанная бусами - дешевыми стекляшками всевозможных цветов, серьгами и браслетами, которые сваливаются с ее худых до неимоверности рук, а с ней рядом - смерть. И я понимаю, что остановить эту страшную, безжалостную тень нельзя, она уже сроднилась с девочкой, держит ее, считает своей. Может быть, для нее сегодняшний Навруз последний в жизни. Поэтому из глубины, откуда-то из прошлого, из детства, она смотрит с грустной надеждой на весеннее небо, ясное, синее, вечное. Сейчас от меня ничего не зависело, как не зависело ни от одной женщины, идущей рядом с девочкой, хотя они и были добры, осенены мудростью жизни. Торжествовал закон шариата, против которого бессильно все человеческое. Протест - это уже грех. Кто возьмет его себе на душу?
- Бедненькая! - вот все, что смогли выразить погибающему ребенку люди.
Аллея Хужагозиена уже гудела тысячами голосов. Окаймленная высоким дувалом, устланная ковром молодой травы, увешанная гирляндами первых листьев, она, как остров весны, манила к себе джизакцев. Едва вступив в сад, они растекались по его зеленому ковру, отыскивая места по душе: кто любил глубокую тень, кто избирал подножие старого развесистого карагача, уже обрядившего свои ветви цепочками изумрудных монеток; кто любил легкую, словно шелк, сень, устраивался у воды под ивами; а кто дружил с ветром и ясным небом, садился рядом с тополями, гордые головы которых упирались в самую синь. Тополя только что отцвели, сбросили мохнатые сережки и предстали перед людьми в ярко-зеленых халатах. Да, мир был юн и прекрасен в день Навруза.
Здесь, в Хужагозиене, царствовали женщины. И дети. Мы, мальчишки, пользовались особой привилегией, могли менять место - то быть возле матерей и сестер, то присоединяться к мужчинам, которые находились за пределами сада.
В саду нам больше нравилось. Хужагозиен походил на луг, усеянный самыми разнообразными цветами - так красили его платья девушек, платки и сюзане, развешанные и расстеленные всюду, паласы и курпачи - словом, все, что люди принесли с собой, что надели на себя.
Середина сада была особенно яркой. Здесь, вокруг большого хауза с кристально голубоватой водой, высились глинобитные террасы - супы, украшенные коврами и паласами. Каждая семья избирала место и располагалась как дома. Рядом устраивались очаги для котлов - когда поднимется высоко солнце, в них зашипит масло и по всему Хужагозиену разнесется запах жареного лука, а потом и мяса. В день Нового года каждый старался сварить плов с мясом - праздник!
За какие-нибудь два-три часа сад оказался заполненным, но поток людской не иссякал. Ворота, распахнутые настежь, принимали все новые и новые толпы джизакцев. Они растекались по аллеям, пытаясь найти свободный зеленый уголок. Однако все было занято. Если бы вдруг поспел персик и вздумал упасть с дерева на землю, то обязательно угодил бы в тюбетейку джизакца. И все же люди не шатались неприкаянно.
Кто пришел первым и уже имел место, приглашал опоздавшего.
- Но ищите понапрасну того, чего нет, - говорили добрые джизакцы. - Идите к нам. И самовар наш велик, и котел не мал, на всех хватит…
В то время как взрослые устраивались на супах, готовили угощение, мы взбирались на высокие ветви карагачей и привязывали качели. Катание на качелях было самым веселым и захватывающим развлечением на празднике. Девушки оспаривали первенство, взлетая высоко над садом. Но это позже. Пока они ходили стайками по аллеям и рассматривали невест.