Естественно, для обширных описаний требовались подробности, мои слушатели хотели знать все - сколько было точно волков, как они выглядели, как выли, откуда дул ветер, почему серые не набросились на верховых. Пришлось за разъяснениями обращаться к отцу. И отец рассказывал подробно, но скучно, без фантазии. Он, увы, не считал волков, не заметил их роста, не прислушивался к голосам серых. А мне были необходимы все эти мелочи. Пришлось сочинять самому.
И все-таки отец оставался для меня героем той ночи. Он ничего не совершил, никто ничего не совершил, но сама встреча со стаей волков что-то значила. Пе всем выпадает видеть рядом волка. Правда, событие не наложило героического отпечатка на лицо моего родителя. Напротив, он стал почему-то грустнее и еще более молчаливым. И по кишлакам уже не ездил. Соседям он сказал, что чорбазарчи пустое дело - в кишлаках нет зерна, не на что менять соль и чай. Видимо, это была правда.
Теперь отец чаще бывал дома, и я чаще слышал его разговор с матерью. При мне, конечно, они не особенно распространялись, но ведь существовали в доме и особенно во дворе всевозможные загородки, стены, углы. Из-за этих укрытий я и вел наблюдение за старшими. Постепенно интерес к волкам и всей истории с ними угас, его сменило любопытство к тому, что произносили вполголоса или шепотом.
Вполголоса обычно говорили о войне и каких-то законах или указах.
- Николай собирается взять в солдаты мусульман, - сказал как-то отец.
Матушка всплеснула руками:
- Вай, вай!
- Но губернатор Туркестана отсоветовал ему, - продолжал отец тихо. - Им, говорит, доверять оружие нельзя. Пусть лучше помогают воевать с германом хлебом, мясом, маслом, хлопком…
- Хороший человек этот губернатор, - заключила матушка.
- Хороший, не хороший, а рассудил умно. Так-то царю выгоднее - сейчас ему нужны не солдаты, а хлеб и одежда. В городах, говорят, голод, да и армию кормить надо…
- Да, да, - согласилась матушка. - Однако от кого вы все это узнали?
- Ха! Есть сведущие люди. - Отец еще более понизил голос.
- От Мирзы Хашима. Он каждый божий день читает газету в своей лавке.
Матушка удивилась:
- Газета? А что такое газета?
- Э-э, ну как тебе сказать! Ну, лист бумаги, на котором записывают все новости. Поняла?
Понятливости матушке не надо было занимать ни у кого: она легко догадалась, как выглядит газета. Вот только неясным было отношение Хашима к этому листку.
- И что же, эту бумагу посылают лавочнику Мирзе?
Вопрос поставил отца в затруднительное положение.
Он не поинтересовался у людей, каким образом газета оказывается в руках лавочника. Да это его и не занимало. Главное - новости.
- Да, видимо, так, - решил он.
- Про налог зерном и мясом тоже сказал Мирза Хашим?
Отец кивнул:
- Именно. В листке все написано.
- А сколько солдат у русского царя и сколько у германа, не спросили?
В глазах отца выразилось крайнее недоумение:
- Зачем тебе это знать?
- Как зачем! Раз вы платите налог, то должны поинтересоваться, у какого царя больше солдат, кто из них выиграет войну.
Довод, кажется, убедил отца. Он задумался.
- Пожалуй, за такой вопрос могут в зиндан посадить. Разве царь объявляет, сколько у него солдат? Такую тайну в темном мешке хранят… Впрочем, народ толкует, что герман сильнее Николая.
- Что это за народ?
- Э-э!.. Парод и народ, какая разница… Без ветра верхушки деревьев не качаются, идет слух… Наше дело ловить да помалкивать… Оставь свои речи, ташкентская, они до добра не доведут.
Сказал это отец строго и даже оглянулся, словно боялся, что кто-то чужой может услышать.
Так я узнал о существовании тайны. Оказывается, были слова, произносить которые запрещалось, они касались царя и войны. И не только запрещалось, из-за них могли посадить человека в зиндан.
А отец говорил. И матушка говорила. И все это я слышал собственными ушами. Ко мне попала тайна, беречь которую было страшно. И еще страшнее было обронить ее случайно, потерять. Если найдет кто из царских слуг - неминуемо наказание…
Да, я стал старше в тот год. И не потому, что вырос, а потому, что многое узнал.
Время цветения тюльпанов
В тот год зима никак не хотела покинуть мир. Задувала ветрами, засыпала снегом. Джизак продрог, как овца в ветхом кутане.
- Хоть бы бог смилостивился над нами, - сокрушалась матушка. - Ведь не всем тепло, не у всех сандал топится.
- Сорок дней терпела, потерпишь и сорок первый. Больше прожито, меньше осталось. После ахман-дахмана придет садпок, а потом и твой савр…
Почему отец назвал савр материнским, я не знал. Для меня это было просто время цветения тюльпанов, время, когда все кругом зеленеет, поднимается к солнцу, когда можно угорелым телком носиться по первой траве, купаться в ней, как в речке.
- И люблю саврский дождь, - вмешался я в разговор старших. Мне очень хотелось выразить свою радость.
- К лицу ли несмышленому ягненку подавать свой голос на совете отца с матерью? Сиди и слушай, если хочешь что-нибудь узнать.
Я прикусил язык и поглубже залез под сандал.
Отец все же пояснил:
- Два дождя хамала не стоят одного дождя савра. Саврский дождь кормит бедняка весь год…
- Да сбудутся ваши слова, - закивала головой матушка. - Хоть бы всевышний не обошел бедных. Если к войне еще и вторая беда прибавится - погибнем все…
- Бог милостив, - неопределенно заключил отец. - Подарит людям светлый Навруз.
При упоминании Навруза - дня Нового года, который у мусульман совпадает с 21 марта, лицо матушки посветлело. Она заговорила радостно, молодым голосом.
- О Навруз! Бог дал его женщинам в награду за мученичество.
- Не думаю, что бог, - заметил отец. - Когда женщина открывает лицо за порогом дома - это уже грех.
- Значит, вы и одного дня свободы в году не желаете нам?
- Э-э… Нужна ли человеку свобода, тем более женщине? За свободу слишком дорого платить приходится.
- Не говорите такие слова. Пусть хоть один день люди живут с крыльями, один день летают.
Я никогда не видел матушку такой взволнованной, такой необыкновенной. Значит, есть что-то на свете, кроме гап-гаштака, кроме тутовых плодов и бумажного змея, что способно так зажечь, так осчастливить человека! Это - свобода.
Что такое свобода? Я не понимал значения этого слова. В глубине сердца свобода смутно представлялась мне ветром, несущимся над полем, над маковками деревьев, над всем миром. Или горным потоком, низвергающимся с высот. Или вольно парящим в небе орлом. Наша шумная беготня после школы, наши крики, наши проказы тоже чем-то походили на свободу.
Но матушка говорила о другой свободе, о какой-то светлой, великой и в то же время порождающей грех. Так сказал отец. Я помнил Навруз. День, когда все покидали дворы и выходили на поляны, в рощи, в сады, к берегу реки. Выходили нарядными, веселыми, с песнями, музыкой. Женщины снимали паранджу - там, в рощах, на воле. Об этой свободе, видимо, говорила матушка. Снова приподнялся полог, загораживающий от меня смысл всего происходящего. Щель, через которую я смотрел на мир, стала шире. Приближающийся Навруз уже иначе представлялся мне. Нет, он не потерял своей радостной привлекательности, не поблек, но наполнился чем-то незнакомо таинственным, новым и важным. И прежде всего понятием свободы.
Задолго до Нового года началась подготовка к празднику. Еще бесновалась непогода, еще сыпал снег и гудел зло ветер, еще опасно было выглядывать без шапки на улицу, а в каждой семье уже встречали весну. Шили платья, рубахи, тюбетейки, собирали деньги на кавуши и ичиги, выдумывали украшения. Все, что имелось в доме из зимних запасов - сушеные фрукты, рис, сало, запиралось на замок до Навруза. А если запасы иссякали, глава семьи шел к махаллинским богатеям и брал продукты в долг, под осенний урожай. На осень все надеялись, осень Должна была выручить. До осени расписки лежали в сундуках, а потом превращались в мешки зерна, куски дубленой кожи, живых овец, куски ткани. Радость одного дня дорого обходилась простым джизакцам. И все-таки они лезли в петлю, затягивали ее на своих тонких шеях, чтобы потешить душу, взлететь словно птице. Один раз всего.
Едва повеяло мартовским теплом, люди словно переродились. Только и разговору, что о Наврузе. Молодежь ночами бредила праздником. Возле дворов, как зайдет солнце, затевались песни. Юноши звали весну, торопили соловьев, вздыхали по любимым - любимым, которых никогда не видели, но которых мечтали увидеть в день Навруза.
К этим песням трепетно прислушивались девушки в ичкари. По голосу пытались представить себе зовущего и страдающего. Отзывались биением сердца, румянцем на смуглых щеках, тихим и грустным напевом дутара.
Сколько боли, радости и надежды таилось в их чистых душах! Какой пламень жег их сердца! Какие светлые слезы лились из их глаз! Если бы кто мог увидеть! Если бы кто мог проникнуть за высокие дувалы двора, за глухие стены ичкари - вечной темницы женщины. Юные узницы, как и всякие узницы, желали свободы. Искали ее. И один раз в году она даровалась им. В день Навруза.
Женщины собирались вместе каждую неделю, а перед праздником почти каждый вечер - надо было что-то дошить, довязать, довышить. Трудились и пели песни. Грустные песни - о горькой женской доле, о девичьей любви, что обещается и никогда не дарится, как не прилетает священная птица лайлатулкадр, делающая людей богатыми, о цветах, что увядают, не распустившись. И среди этих грустных песен были и песни надежды, песни Навруза, который один-единственный мог обронить девушкам счастье. Лишь каплю, но ясную, сверкающую.