Подкорытов поет, прищурив глаза, с задумчивым видом, и кажется, что вместе с песней он уносится в такую высь, с которой видны все дороги жизни.
- Ах, как поешь ты, Прокофий! - говорит Соколков, когда Подкорытов берется за кисет. - Вот ведь и Шлёнкин петь мастер, а только его пение не берет так сильно за сердце, как твое.
- Шлёнкин для забавы поет, Прокофий - для раздумья, - выражает свое мнение кто-то из солдат.
Подкорытов молчит, словно разговор не о нем.
- Без песни, Витя, жить мне никак невозможно, - наконец произносит Подкорытов. - Сам посуди. Уйдешь, бывало, в тайгу на месяц, на два, живешь где-нибудь в лесной трущобе. Один в лесном океане! Там без песни онеметь можно. Скука, братище, без людей свирепая! А песню запоешь, будто и с женой наговоришься, и товарищей повидаешь…
Подкорытов молчит с полминуты, потом, сверкнув веселыми глазами, в приливе простодушной искренности, говорит:
- Ты хочешь знать, Витя, почему я сейчас пел? С женой, с Настенькой, в думах я разговаривал. Женился я на ней совсем молоденьким. Мне минул двадцатый, а ей еще девятнадцати не было. "Ну, у этих житья не будет. Придут в разум - и окажется, что характерами не сошлись", - говорили люди. Да не вышло по-ихнему! Десять лет вот прожили, и ни разу еще по-настоящему не поссорились.
- Так из десяти-то лет пять надо на войну вычесть, - замечает кто-то из бойцов.
- Это почему же? - возражает Подкорытов. - Живем поврозь, а друг другу еще больше обязаны. В разлуке жить куда труднее.
- Ну а такой мысли нет, Проня: пока ты тут землю ногами меряешь, она, твоя Настенька, там с каким-нибудь тыловичком того-сего разводит? - спрашивает сержант Коноплев.
- Нет, товарищ сержант, такой мысли! Характер у нее не тот. Знаю, как себя.
Подкорытов произносит это убежденно, горячо, и у сержанта Коноплева пропадает охота высказывать сомнения дальше.
- Да, братки, великое это счастье - хорошая жена, - говорит он задумчиво.
- При хорошей бабе, товарищ сержант, жизнь наполовину краше, - вступает в разговор пожилой боец Остап Тарасюк.
Тарасюк рассказывает о своей жене Полине. Его рассказ состоит почти из одних восклицаний: "А какую, братки, она в колхозе свеклу выращивает! А какой она борщ умеет варить! А уж какая она мать заботливая - вовремя накормит, выстирает, сошьет!"
Тарасюк не успевает еще закончить свое повествование о Полине, - слышится голос Емельяна Куделькина:
- А моя-то, Аграфена Петровна, как ушли мужики на войну, взяла в колхозе вожжи в свои руки и, смотри ты, четвертый год в районе впереди всех колхоз наш ведет… - Голос Куделькина звучит то нежно, то гордо.
Атмосфера предельной откровенности, с какой ведется разговор, подчиняет себе одного, другого, третьего. Соколков долго борется сам с собой. Ему тоже хочется сказать что-нибудь о Наташе, но она ведь не жена ему, они пока просто друзья. Преодолевая стыдливость, он говорит, нарочито покашливая:
- Кхе! Моя знакомая девушка, кхе, Наташа, сразу за два курса в университете сдавала…
Солдаты выражают свое удивление вслух. После Вити холостяки смелеют - говорят и говорят без умолку. Они называют имена своих любимых с той доверчивостью, которая бывает только среди людей, близких друг другу.
9
В разговоре не принимает участия только Шлёнкин. Больше того, он хмурится от этого разговора. Он бы и сам сказал о своей любимой теплые слова, но это такая тайна, которую он доверил лишь Вите Соколкову.
Шлёнкин любит врача батальона, капитана медицинской службы Екатерину Тарасенко. Любит давно, с момента ранения на границе, которое нанес ему шпион Соловей.
Больше месяца пролежал тогда Шлёнкин в батальонном околотке. Рана оказалась неопасной, отправлять его в армейский госпиталь за сорок километров не было никакой надобности. Тарасенко уговорила Тихонова оставить раненого в батальоне и всецело положиться на ее знания и опыт.
Каждый день по нескольку раз появлялась она в околотке - всегда веселая, бодрая. Вместе с ней в землянку врывался запах хороших духов. Она внимательно осматривала рану Шлёнкина, расспрашивала о самочувствии, выписывала лекарства, давала различные наставления.
Шлёнкин видел, что после той вьюжной ночи он вырос в глазах окружающих. Не скрывала своего уважения к нему и Тарасенко. Она не раз вспоминала финскую войну, и всегда это звучало так: вот какие люди воевали с белофиннами, они тоже, как и ты, не думали о себе - Родина и воинская честь были для них превыше всего.
Шлёнкину почему-то было и стыдно и приятно от рассказов врача. "Что уж такого особого сделал я? - размышлял он. - Соловей полез с ножом, я его по башке раз-другой трахнул, потом за сигнальную проволоку ногой дернул, тревогу поднял. Доведись до любого, то же самое сделал бы".
Но Тарасенко словно говорила ему: "Что сделал бы на твоем месте другой - неизвестно. А ты вот шпиона задержал, кровь свою пролил. Значит, можешь ты постоять за святое дело. Можешь!"
И это будто оковы снимало с его души. "Можешь ты, можешь!" - трепетала в нем каждая жилка, и он чувствовал, как всем своим существом тянется к новым, трудным делам и подвигам.
Когда лечение приближалось к концу, Шлёнки и почувствовал, что ему невыносимо стыдно обнажать свое тело перед врачом. Это пришло неожиданно и очень встревожило его.
Шлёнкин прятал свое чувство, старался по-прежнему быть с врачом немногословным, сдержанным, как положено по уставу.
После разгрома немцев на Курско-Орловской дуге японцы стали вести себя менее назойливо. Правда, японские авиационные разведчики по-прежнему довольно часто пересекали советскую границу. Ловили наши пограничники и диверсантов, но выводить свои части на границу и бряцать оружием на глазах советских воинов японцы опасались.
Батальон Тихонова большую часть времени жил тогда в пади Ченчальтюй. Солдаты и офицеры напряженно учились. С заводов поступало новое оружие. Фронтовой опыт день ото дня становился богаче. Чтобы не отстать от требований войны, надо было работать, не щадя сил и времени.
Днем на стрельбищах и плацах царило большое оживление. Вечером люди стремились в клуб. Драматический кружок репетировал то одну пьесу, то другую.
Шлёнкин виделся с Тарасенко ежедневно, но о своих чувствах молчал, хотя молчать становилось все тяжелее и тяжелее.
Зимой сорок третьего года драмкружок выехал в Читу на смотр красноармейской художественной самодеятельности. В Чите прожили пять дней. После долгого пребывания в сопках Чита поразила Шлёнкина многолюдней и яркостью электрического света, заливавшего просторные валы окружного Дома Красной Армии.
Шлёнкин будто окунулся в какой-то волшебный мир, о котором раньше приходилось только читать в книгах: сцена, любимая, народ, аплодисменты. Нет, дальше молчать он был не в силах…
Тарасенко выслушала его сбивчивое признание совершенно спокойно. Можно было подумать, что такие признания ей доводилось слушать каждый день.
- Ну к чему все это, Терентий Иванович?! Полюбить меня там, в сопках, ей-богу, не трудно. Я одна у вас, и не мудрено, что кажусь совершенством. Неподходящее место и неподходящее время выбрали вы для любви… - В тоне ее была добродушная усмешка друга и суровая назидательность старшего.
- Вы единственная… - начал было Шлёнкин.
Тарасенко замахала руками:
- Нет, нет, таких слов не слушаю! И вообще, давайте перенесем наш разговор на более поздний срок. Пусть он состоится через год после войны. Мир многое изменит…
- Через год после войны? Пусть будет по-вашему! - прошептал Шлёнкин, уничтоженный и одновременно окрыленный.
Больше о любви они не говорили. Тарасенко оставалась по-прежнему приветливой, внимательной, словно и не было между ними этого необычного разговора.
…Беседа солдат о женах и любимых прерывается внезапной командой:
- Привал на саносмотр!
Шлёнкина передергивает от этой команды. "Батюшки, только бы не она", - проносится у него в мыслях. Но Тарасенко уже приближается к роте. Вместе с ней идут фельдшер и два санитара. "Хоть бы фельдшеру осмотр поручила", - думает Шлёнкин.
Тарасенко идет быстрой, стремительной походкой. На плече у нее матерчатая зеленая сумка с красным крестом. Русые волнистые волосы выбились из-под фуражки, рассыпались на плечи. Лицо, руки, шея загорели, и потому серые с синим отливом глаза кажутся ярче и больше обычного. Стремительность походки придает ее маленькой стройной фигуре черты постоянного порыва вперед.
Начиная с двадцать второго июля, когда батальон снялся с пади Ченчальтюй и начал свой небывалый марш по степям Монголии и Китая, Тарасенко живет в неусыпных хлопотах. Первая ее забота - сберечь ноги бойцов. Ноги для солдата пехоты - это все равно что крылья для птицы. Вторая забота - уберечь людей от тепловых ударов, не допустить желудочных болезней.
Через день-два врач, пользуясь привалами на отдых, осматривает ноги у солдат, расспрашивает их о здоровье.
Желание Шлёнкина не сбывается. Не фельдшер, а сама Тарасенко входит в круг бойцов третьей роты. Шлёнкин смотрит на нее застенчивым, влюбленным взглядом. Девушка здоровается с ротой, обводит солдат глазами, словно ищет кого-то. Увидев Шлёнкина, она кивает ему и чуть улыбается.
- Прошу, товарищи, снять обувь и рубашки.
Тарасенко никогда не приказывает, но бойцы знают, что просьбы врача равнозначны приказу.
- Вчера ведь только, товарищ капитан, осматривали, - говорит один солдат, распутывая сбившиеся обмотки.
- Смотрите у меня: если будете пить воду из каждого ручейка - на каждом привале буду осмотры производить, - говорит Тарасенко и смеется.
- Тогда батальон, товарищ капитан, в месяц до Хингана не дойдет, - отшучиваются бойцы.