И как же я лез из шкуры, убеждая ее оставить мужа и перейти в мое владение. Как доказывал, что буду замечательным другом ее сыну. Как метал икру.
Она возражала:
- Муж ничего плохого мне не сделал. Почему я должна его оставлять?
Муж был подполковником, я - лейтенантом. Она не напоминала об этом, но я постоянно помнил: мы неравно стоим - и в табели о рангах, и в ведомости зарплаты…
В какой-то день я услышал:
- Ничего ты не понимаешь, милый! Ты - вольная птица, а я - чайка со спутанными ногами…
И я опять был околдован ложной значительностью слов.
- Ты хочешь, чтобы я уровнял положение? - спросил я. - Хочешь, чтобы женился при первом более или менее удобном случае?
Она устроила замечательно красивую истерику и проявила агрессивность.
И все-таки я не понял, вокруг кого виражил. И поступил в соответствии со своим глупейшим демагогическим заявлением - женился при первом подходящем случае.
Время показало - случай, увы, оказался менее, а не более подходящим. Пришлось разводиться…
Матримониальные дела принесли мне достаточно много неприятностей, хотя были, конечно, и тихие зори над спокойными плесами, и штормовое буйство прибойной волны, из которого выбираешься еле живым, вроде совершенно обессиленным и… новым.
Теперь я знаю.
Нельзя советовать: женись - не женись. Никому. Никогда.
Надо опасаться излишних откровений - своих и ее. Пусть все будет ясно между людьми, но чем меньше излияний, тем лучше.
Сияние глаз, и нежность рук, и трепет тела - это чудесно и вечно, но прочность связи обеспечивается только хорошим отношением друг к другу - ежедневным, будничным хорошим отношением.
Все ищут Еву, и лучшее, думаю я, на что может рассчитывать современный Адам, - честное партнерство.
Не так давно, уже под вечер, на моем столе зазвонил телефон.
- Николай Николаевич? Один? Разговаривать тебе удобно? В жизни не угадаешь, кто тебя беспокоит… Впрочем, сюрприз и должен быть неожиданным, согласен?..
Увы, я узнал, кто меня беспокоил. Узнал не столько даже по голосу, давно не слышанному, сколько по специфическому налету пошлости… Но я не спешил открывать карты. Я сделал над собой усилие, чтобы нечаянно не допустить грубого или тем более язвительного слова.
Я ненавидел эту женщину, ненавидел самым нешуточным образом, и, думаю, было за что: она отняла у меня веру в святость чувств, смешала в моем представлении высокое и низкое, убила юношескую восторженность… А что дала взамен? Торопливые объятия, бессмысленную скороговорку из чужих, заемных слов…
Но можно ли упрекать человека в душевной ограниченности, в примитивности чувств? Это все равно что дразнить заику или насмехаться над горбатым… И зачем? Она ведь теперь старуха. Может, и не от хорошей жизни звонит. Так думалось, но я ошибся. Она звонила не по причине догнавшего ее горя, припозднившегося раскаяния или какому-либо иному похожему поводу.
- Мне так захотелось взглянуть на тебя… Какой ты теперь.
- Старый, - сказал я, понимая, что надо бы сказать что-нибудь иное.
- Ко-о-оля! Это не по-джентльменски - напоминать даме, хотя бы и косвенно, о ее возрасте. Скажи, ты, как и прежде, увлеченный, восторженный? Или озлобился?
- Я умиротворенный, - сказал я и сорвался. Чуть-чуть. Не следовало, знаю, но я сказал еще: - Ко всему прочему, у моей нынешней жены очень хорошая персональная пенсия…
31
Я уже рассказывал о моем мальчишеском чтении, о литературных привязанностях и антипатиях. Вернусь к этой теме.
Перелистывая очередной, густо нашинкованный информацией том, я уперся взглядом в потрясшую меня цифру - 25000! Оказывается, 25000 дней, как следовало из ссылки, кажется, на Аристотеля, это… плановая, предусмотренная природой продолжительность человеческой жизни.
Реагировал я на это открытие бурно и совершенно однозначно: 25000 дней - казалось, жутко, невероятно много! Я переводил дни в месяцы, месяцы - в годы, и все равно получалось много.
Конечно, я не держал своих выкладок в тайне и, как понял потом, ужасно всем надоел. Даже мой ближайший приятель Сашка Бесюгин не выдержал.
- "Много-много"! Ну и хорошо, что много, - сказал он, - пользуйся.
Даже не склонная к ироническим выпадам Галка посоветовала осторожно:
- А ты посчитай, сколько попугай живет, и сравни. По-моему, нам радоваться особенно нечего.
Мой отец - я и ему уши прожужжал - тоже оказался на стороне Гали и как бы вскользь заметил:
- Много-много, а растратишь без толку, так и не увидишь, как пролетят.
Пожалуй, удивительнее всех отреагировал Митька Фортунатов:
- Двадцать пять тыщ, говоришь? Если по десятке на день кинуть, огогошеньки! Четверть мильона получается…
Потом я забыл об этих выкладках.
Жил, как, вероятно, все живут - радовался, огорчался, скучал, торопился, тянул резину, горячился, успокаивался, надеялся, разочаровывался, ждал и догонял, вовсе даже не считая, сколько прошло, сколько осталось…
Все началось по заведенному. С рассветом принял дежурство. Солнце всходило красное-красное, тяжело разрывая путы холодного осеннего тумана. Туман лениво стекал со взлетной полосы, задерживался у капониров, накапливался на кромке леса, будто раздумывал - уходить или возвращаться? И уходил.
Нас с Остапенко подняли на перехват. Но "рама" вовремя смылась.
Мы располагали еще приличным запасом горючего, и я решил пройти над передком, взглянуть на дорогу. Там иногда удавалось поживиться - штучной автомашиной, повозкой, погонять штабного мотоциклиста…
Но когда не везет, тогда не везет: дорога оказалась совершенно пустынной. Полоска желтого серпантина в темно-зеленом обрамлении сосняка. Зенитки почти не стреляли. Словом, ни перехвата, ни свободной охоты, ни штурмовки не получилось.
С некоторой натяжкой наш полет можно было отнести к разведывательному. А что? Разведка прифронтовой дороги противника. Движение войск и техники не обнаружено. Зенитное прикрытие слабое.
Хотя слабое прикрытие или сильное прикрытие - понятия весьма относительные. Представим, противник высадил тысячу или даже пять тысяч эрликоновских снарядов, и все мимо. Как оценить прикрытие? А если тебя нашел один-единственный шальной дурак и перебил тягу руля глубины и разворотил масляный радиатор?..
Мы подходили к своему аэродрому, лететь оставалось минут двенадцать, когда у меня отказала рация. Только что дышала, посвистывала, хрипела, и сразу как выключили.
А Остапенко делал непонятные знаки: раскачивался с крыла на крыло (привлекал внимание), шарахался вправо… Много позже я узнал: он заметил пару "самоубийц" - финских устаревших "бюккеров" - и тянул меня на них.
Самое худшее, однако, произошло, когда Остапенко внезапно исчез (не выдержал, ринулся на "самоубийц"), а я вдруг почувствовал - ручка управления утратила упругость. Это было очень странное ощущение: ручка беспрепятственно ходила вперед и назад, но машина на эти отклонения никак не реагировала.
Самолет произвольно опускал нос и набирал скорость. Тяга руля глубины… Перебита или рассоединилась? Так или иначе самолет становился неуправляемым. И, как назло, я не мог ничего передать на аэродром.
"Впрочем, тут рядом, - подумал я лениво и неохотно. - Придется прыгать". Открыл фонарь, перевернул машину на спину, благо элероны действовали, и благополучно вывалился из кабины. Приземлился мягко. Даже слишком мягко - с отчетливым, глубоким причмоком.
Болото.
Освободился от парашютных лямок и стал соображать, где я. Выходило, до дому километров сорок, ну, пятьдесят…
Как только вылезать из болота?.. Топь страшенная. И еще затрудняющее ориентировку мелколесье…
Рассчитывать на помощь с воздуха не приходилось. Не увидят. И просигналить нечем: ракетница осталась на борту. Парашютное полотнище не растянуть - негде. Костер развести - сомнительная затея: кругом все чавкало, клочка сухого не было…
Искать самолет? Там бортовой паек, но, во-первых, я не видел, куда он упал. И во-вторых, машину, скорей всего, засосало, добраться ли до кабины?
Решил идти.
И тут я совершенно неожиданно подумал, поглядев на себя как бы со стороны: "Колька Абаза, проживший по состоянию на сегодняшнее число всего 9490 дней, должен выбраться! Есть же еще резерв… и ты, Колька, везучий!"
Сорок километров я шел четверо суток.
Подробности я опускаю: теперь подробности не имеют значения. Дошел.
На аэродроме появился в начале девятого.
Прежде чем кто-нибудь меня заметил, раньше, чем Брябрина заорала визгливым со слезами голосом: "Ой-ой-ой, мама… Абаза…" - увидел аккуратную фанерку, прилаженную к неструганой сосновой палке, воткнутой в пустом капонире. На той фанерке красовался листок в красно-черной рамке. С фотографией. И было написано десятка три строк.
Как меня ни мутило от голода и усталости, я все-таки прочитал, что же они там про меня сочинили.
Могли бы и получше написать.
Не сразу я сообразил, что замполит перекатал скорбный мой листок с Жоркиного некролога… А Катонию он недолюбливал.
"Княжеские у тебя замашки, - попрекал он Жору, - пора кончать". А Жора его дразнил: "Сын за отца, товарищ Сталин сказал, не отвечает. Попрошу аккуратней, пожалуйста".
Я вернулся, и разговоров было много. Понятно, разных - более или менее приятных.
Носов, запомнилось, сказал:
- Значит, довоюешь живым, раз мы тебя раньше срока отпели. Я подумал: "Хорошо бы, конечно". Хотя и не очень верил в приметы.
Остапенко, не глядя мне в глаза, бормотал сбиваясь: