Снова оседлав велосипед, Таня всю дорогу до Аппельдорна раздумывала, что делать, если Ридель и впрямь появится. Конечно, другой такой возможности не будет – узнать о Кирилле Андреевиче, о том, что же в конце концов произошло там в тот день, когда ее привезли в гестапо, что за стрельба была возле комиссариата и правда ли, что тогда застрелили Кранца... Но это ведь значит – раскрыть себя! Кто знает, что он за человек, этот Ридель... Кирилл Андреевич, помнится, отзывался о нем хорошо – или это он о ком-то другом говорил? Да нет, вроде о Риделе; это когда она рассказала ему потом, как он позвонил ей насчет письма, а фрау Дитрих возмутилась – почему это ей звонят на службу по личным делам... Да, и он тогда сказал, что этот Ридель... не немец, кстати, а австриец... что он порядочный человек и не питает к нацистам симпатии...
А все-таки страшновато! Был порядочным, но мало ли что могло произойти с тех пор. Страшно еще и потому, что вдруг узнает от него плохое. Что? Да что угодно может узнать! Ведь самый главный вопрос: почему ее тогда вообще арестовали? В Энске должно было что-то случиться, если ночью позвонили Ренатусу; то есть понятно, что она провалилась – Ренатус же сам ей об этом сказал, – но если узнали о ней, значит, провалился и кто-то еще... Господи, а что если и бедный "марсианин" тоже влип! Все они, в конце концов, знали, на что шли; может, не представляя до конца, она-то сама – это уж точно! – не представляла совершенно; но все же, все же... Кириллу Андреевичу и вовсе в чужом пиру похмелье. И втравила его она. Нет, она должна будет спросить у Риделя. Если, конечно, хватит смелости. Может и не хватить. Никогда она не была героиней. Даже дома. А здесь и подавно! Дома, говорят, стены защищают. Кто и что защитит ее здесь?
На подворье Клооса было по-воскресному тихо, ушедшие в "Бутцлар" (так называлось поместье Хюльгера) еще не вернулись. Таня без аппетита поела в пустой кухне, помогла Светке накачать воды для коров и неожиданно для самой себя решила тоже пойти в гости к баронским хлопцам. Сегодня она просто не могла оставаться наедине со всем тем, что нахлынуло на нее при известии о Риделе.
Старый крестьянский домишко, где барон поселил своих остарбайтеров, стоял на отшибе, поблизости никто не жил, и воскресные гульбища не привлекали внимания. В усадьбах поменьше работницы жили под одной крышей с хозяевами, как правило – где-нибудь над хлевом или конюшней, поэтому посещения посторонними лицами если и разрешались от случая к случаю, то всегда с кучей запретов и оговорок: не шуметь, не засиживаться позже определенного часа и уж конечно – Боже упаси! – не курить. Курение запрещалось всюду самым строжайшим образом, щелястые чердачные помещения в этих столетних постройках были и в самом деле крайне огнеопасны.
А в "общежитии" и пили, и курили – бывший огородик за домом был занят сплошь самосадом, к нему привыкли даже некоторые немцы победнее, и за две-три связки хорошо провяленных на чердаке листьев всегда можно было выменять старые рабочие штаны или пару деревянных башмаков-сабо – "клемпов", как их называли в этих местах. Сегодня здесь было накурено так, что у Тани защипало глаза, едва она вошла.
– Хоть бы окошки пораскрывали, – сказала она, – а то закупорились и сидят как пауки.
– Да мы тут наши песни пели, – объяснил Вася, – все-таки шоссейка рядом проходит, вдруг какие фанатики будут ехать, услышат.
– Нету у них других забот – слушать, что вы тут горланите, – Таня распахнула одно окошко, другое, протиснулась на предложенное место за столом и опять оказалась рядом с давешним своим ухажером Колькой.
Тот сразу налил полкружки, она храбро зажмурилась и отхлебнула сколько смогла. О Риделе надо было забыть хоть ненадолго.
– Ты закусывай, закусывай, – заторопился Колька, всовывая ей в руку большой теплый огурец, – а то с непривычки...
– Ой, да отстань ты, – едва выговорила она, когда вернулось дыхание, – неужели нельзя эту гадость чем-то разбавить, это же с ума сойти – пить такое...
– Да я уж говорил – может, краутера туда намешать, вроде ликера получится.
– Рвотное это получится, а не ликер, мне уже от одной мысли нехорошо. Девочки, передайте там луку!
Лук перебил мерзкий вкус свекольного самогона, и Таня вдруг почувствовала себя совсем неплохо. Если бы питье не было связано с такими отвратными вкусовыми ощущениями, можно было бы, пожалуй, понять пьющих. В известные моменты, конечно. Когда не хочется думать, это действительно помогает. Или когда думать страшно. А ей было страшно с того момента, когда она – после рассказа Анны – подумала, как хорошо, что есть люди, знающие обстоятельства ее поступления в энский гебитскомиссариат. Иначе ее положение могло бы оказаться куда хуже, чем у этих двух дурочек.
Мысль была как бы успокоительная, но она же – где-то подспудно – обожгла ее не осознанным еще страхом, потому что подразумевала и альтернативную возможность:
Что никто из свидетелей до конца войны не доживет и никакого свидетельства не оставит. Если рассуждать трезво, ее провал в Энске просто не мог быть отдельным, лично ее провалом; немцы наверняка именно потому ею и заинтересовались, что до этого провалился кто-то другой, знавший ее. Провалы случались и раньше – одного парня поймали с листовками, засыпался и тот служащий Горуправы, что снабжал их бланками пропусков... Но это ведь было, кажется, еще в мае; а ее арестовали в начале июля, так что едва ли тут есть какая-то связь. Значит, одновременно с ней или чуть раньше – схватили еще кого-то. Но кого?
– Слышь, – Колька подтолкнул ее локтем, – давай на чердак полезем, я тебе чего покажу...
– Спасибо, не горю желанием увидеть.
– Да нет, ты послушай!
– Ты мне с этим чердаком уже прошлый раз надоел, ну сколько можно, – с досадой сказала Таня. – Что тебе, больше не с кем?
– А может, я с тобой хочу, – упрямо сказал Колька.
– Вот уж обрадовал!
Тут она заметила, что соблазнитель целится налить ей еще, и вовремя успела отдернуть кружку. Самогон пролился на стол, кто-то запротестовал против такого расточительства.
– Это ваш Коленька пытается меня споить, – излишне громко объяснила Таня. – И на чердак зачем-то зовет.
– Не-е-е, – Вася поводил перед собой толстым пальцем, – с ним не ходи! Этот, Тань, не женится, дохлый номер.
– Да дура она! – закричал Колька. – Я ей журналы старые хотел показать – их там целый ящик, еще довоенные, со снимками. Чего-то там и про Испанию, и как Риббентроп в Москву приезжал...
– Ври больше, – сказала Таня.
– Гад буду, – заверил Колька, – не веришь?
Таня отрицательно помотала головой. Предложили танцевать, кто-то стал на губной гармошке наяривать "Розамунду", за столом сделалось свободнее.
– Пошел бы станцевал, – сказала Таня.
– Не умею я, – признался Колька.
– Что тут уметь – фокстрот, двигай ногами в такт, и вся работа. Эх ты, а еще девушек на сеновал заманиваешь. Не стыдно?
– Да ладно тебе.
Колька обиделся, надулся, стал смотреть в сторону. Тане стало его жаль.
– Там что, действительно есть старые журналы?
– Ну гад буду, я же сказал!
– Хорошо, проверим.
Колька взобрался по приставной лестнице первым, сверху подал руку. На чердаке пахло нагревшейся за день черепицей, лежалым сеном и – слабо и терпко – табаком от развешанных листьев прошлогоднего урожая.
– Где же твои журналы? – спросила Таня, оглядывая пронизанную косыми пыльными лучиками полумглу вокруг.
– А вон он, ящик!
– Тащи сюда, там темно...
Таня высунулась в слуховое окошко – небо, разлинеенное бесчисленными белыми полосками, привычно гудело, полоски расширялись и постепенно таяли, но впереди они были четкими и копьевидно-узкими, и – если присмотреться – на острие каждой можно было разглядеть едва заметный, словно прозрачный, серебристый крестик. Разбросанные беспорядочным роем, "крепости" не спеша плыли на запад.
– Вот и ами уже летят обратно, – сказала Таня. – Тревогу разве объявляли?
– Да с час уже, – отозвался Колька, подтаскивая большую картонную коробку. – Проспала?
– А, здесь как-то на это внимания не обращаешь...
Провожая взглядом самолеты, она с содроганием представила себе, что сейчас творится там, откуда они возвращаются. А через несколько часов, только стемнеет, начнут реветь английские ночные бомбардировщики. Ревут они так, что иной раз не заснуть. То ли моторы у них мощнее, то ли летают ниже. Да, наверное, ночью можно не забираться так высоко...
– Ну, глянь, я тебе чего говорил?
Таня присела на корточки – коробка действительно была набита старыми иллюстрированными журналами, и на развороте лежащего сверху ей сразу бросились в глаза два интересных снимка: Молотов и Риббентроп идут рядом по перрону вдоль поезда, а на другом группа немецких летчиков на приеме у генерала Франко; этого Таня сразу узнала по сходству с довоенными карикатурами – маленький, толстый, крючконосый – и еще по остроугольной пилотке с кисточкой. У нас, когда стали приезжать испанские дети, такие пилотки тоже вошли в моду – белые, пикейные, с кисточками красного шелка...
– Это кто – Молотов вроде? – спросил Колька над самым ухом. – Где это он?
– В Берлине, по-моему...
Колька, словно этот ответ разрешил все его сомнения, сказал "а, ясно" и, облапив Таню, стал деловито расстегивать на ней платье. Потеряв от неожиданности равновесие, она села на пол.
– Да ты совсем очумел, – сказала она скорее изумленно, чем рассерженно; в сущности, ей было смешно, она едва не рассмеялась, но вовремя сообразила, что он может воспринять это как поощрение. – Отстань, ну!
Колька тут же отстал.
– Просить не буду, – объявил он, помолчав. – Подумаешь, цаца!