– Да не "большевики объявили", а народ сам все это выкинул к чертовой матери. Вы вот по андреевскому флагу плачетесь – подвиги, мол, адмирал Макаров, "Варяг", – а матросы в семнадцатом году эти флаги кидали зa борт, потому что они не про Макарова да Ушакова помнили, а про то, как им под этим флагом офицера в зубы давали за пятнышко на палубе...
– Ну, это не аргумент, – отмахнулся Болховитинов, – И под красным флагом тоже не одни только подвиги совершались. А насчет того, что "народ сам все это выкинул", в этом вы правы. К сожалению! Но этого предвидеть было нельзя. Этого, честно говоря, я и до сих пор не могу понять.
– Чего ж вы понять не можете? Что народу надоело жить по-старому, под помещиками да капиталистами?
– Да нет, при чем тут помещики... "Под помещиками", кстати, никто уже давно не жил, к моменту революции крепостное право уже полвека как кончилось. Помещики сами разорялись и нищали, почитайте Бунина. Но вообще, что касается нежелания жить по-старому, тут ничего не возразишь; Россия, конечно же, нуждалась в обновлении, кто спорит? Но чтобы вот так, в одночасье, отречься от всего своего, национального, выкинуть, как вы выражаетесь, "к чертовой матери" – не знаю, не знаю...
– То-то и оно, господин инженер, что знать вы не знаете, а судить беретесь...
– Не сужу я вовсе, просто понять пытаюсь!
– А от своего никто не отрекался, что наше, то наше, никто этого не отымет. Тут с месяц назад приходил в лагерь один парень, на радиозаводе работает, так они с ребятами собрали потихоньку приемник – Москву теперь слушают. Говорил, передавали за новые ордена – Нахимова и вот Ушакова, которого вы помянули. А насчет ордена Кутузова и Суворова уже с год как постановление вышло...
– Знаю, знаю! И что старую русскую форму вернули с золотыми погонами, тоже знаю. Это, Тимофей Кузьмич, война заставила. Когда приперло, так не только Суворова с Кутузовым, а и святого благоверного великого князя Александра Невского пришлось вспомнить.
– Александра Невского раньше вспомнили, до войны еще картину сняли.
– Видал, как же. Жаль только, эпилога там не хватает: показали бы уж заодно, как революционный народ из Троицкого собора мощи его выкидывал за ненадобностью... или в отместку за классово чуждое происхождение.
– Это после революции? Под горячую руку чего не делалось, время было такое.
– Долго что-то затянулось это время, – Болховитинов помолчал, барабаня пальцами по разостланному чертежу. – Нет, не могу понять! Ну ладно – под горячую руку, говорите. А памятник победителям Наполеона в Москве взорвать – это как? Это уже не сгоряча, не впопыхах...
– Не слыхал я что-то про такой памятник.
– Охотно верю, но он был – храм Христа Спасителя, строился на народные деньги, пятьдесят лет вся Россия собирала по копеечке. Полтонны золота московское купечество пожертвовало на одни купола... А в тридцать уже каком-то году начинили его динамитом и шарахнули – только пыль полетела. Место, говорят, понадобилось под новую застройку, другого места во всей Москве не нашлось...
– Ну, так если это церковь была, – Тимофей Кузьмич развел руками. – Церкви, конечно, многие сломали, такая имелась твердая установка.
– Меня установка не удивляет. Чего не могу понять – это той легкости, с какой у нас в стране стало возможным проводить в жизнь любые "твердые установки"... какие только кому ни придут в голову. Раньше ведь, по-моему, такого не было, народ был скорее консервативен, новшеств не любил, боялся даже... Возьмите петровские реформы или хотя бы в наше уже время – столыпинская попытка сломать общинный уклад, насадить в России фермерство. Прав ли был Столыпин – мне, конечно, судить трудно, но, как бы там ни было, система отрубов что-то реальное крестьянину ведь давала – хотя бы возможность избавиться от нужды, – и все-таки ее не приняли! А тут решили Сталин с Кагановичем провести коллективизацию, раз-два и готово, весь вековой уклад к чертовой бабушке...
– Коллективизацию вы не трожьте, – хмуро сказал Тимофей Кузьмич. – Как ее проводили, вы не видели, чего ж попусту... Со стороны оно, может, и кажется, что "раз-два"...
– Нет-нет, я не в том смысле, что обошлось без трудностей. Кстати, вы напрасно думаете, что со стороны так уж плохо видно, в некоторых вопросах мы здесь были осведомлены гораздо полнее. Я это заметил еще там, на Украине. Многие, с кем приходилось говорить, попросту не знали каких-то самых элементарных вещей. Но дело ведь не в самой коллективизации. Кто-то из наших теоретиков – не помню уж, то ли младороссы, то ли евразийцы – доказывал, что колхозы потому и привились в России, что это та же общинная система по своей сути, только в осовремененном варианте. Возможно, так оно и есть, не знаю. Меня, признаться, больше смущает та легкость, с какой русский народ отказался от религии...
– Грамотными стали люди, вот и отказались. Не темное время, чтобы лбы перед иконами расшибать.
– Ну, Тимофей Кузьмич, вы же умный человек, а доводы приводите на уровне какого-нибудь, простите, Емельяна Ярославского. Лоб расшибать, кстати, и в самые темные времена не рекомендовалось, на сей счет старая пословица есть. Речь о том, в скольких измерениях бытие воспринимать. Разумеется, чем этих измерений меньше, тем проще, перемещайся по двум осям координат и никаких проблем. Раньше опять-таки русские люди так жить не умели, им что-то иное требовалось. Не будем вспоминать совсем уж седую старину – раскол, скажем, когда за двоеперстие в огонь кидались...
– С них, что ль, брать пример советуете?
– Нет, зачем же, просто вспомнил – это уж был фанатизм, на грани изуверства. Но верили-то как, а? А в более поздние времена сколько было примеров с нашими солдатами – в турецких войнах, при завоевании какой-нибудь там Хивы, когда попадали в плен и их перед выбором ставили: отречение от православной веры или смерть мученическая. Так ведь не отрекались в большинстве, Тимофей Кузьмич, предпочитали муку принять...
– А что, сейчас таких мало? Только вопрос теперь по-другому ставится: не от веры требуют отречься, а от Родины, это поважнее будет, – сказал Тимофей Кузьмич с вызовом. – Не видали, как немец в лагерях делает? Выстроят наших пленных, перед тем еще пару дней вообще не кормят, а тут кухню подвезут, повар Черпаком мешает, стол тут же стоит: хлеб, колбаса – вот такой горой. Ну и объявляют: кто в РОА запишется, сразу ставим на довольствие, подходи и получай свою законную пайку. Вы что ж думаете – много таких находилось? То-то Власов одну дивизию с грехом пополам наскреб...
Болховитинов сидел, опустив голову, разглаживал чертеж, поменял местами линейку и пепельницу.
– Да, трудно нам друг друга понять, – вздохнул он. – Вроде и на одном языке говорим, одинаковые слова употребляем, но понимаем их как-то... по-разному совершенно. Иной смысл, иное содержание... Меня, знаете, раньше коробило выражение "советский человек" – странно ведь, в самом деле, определять людей по характеру политической системы, в которой они живут. Тогда русский до семнадцатого года должен был бы называться "имперский человек", француз какой-нибудь – "республиканский человек", а сегодняшний немец, он тогда кто же получается – "нацистский человек", что ли? Абсурд, казалось бы, сколько себя помним – с Гостомысла, как говорится, – были русскими... или, правильнее, россиянами, "русский" – это, конечно, сужено, были ведь и украинцы, и татары, но вместе, по принадлежности к общему отечеству – россияне. "Что делаем, россияне? – Петра Великого погребаем..." И вдруг, нате вам, даже имя свое национальное утратили – "советские", нелепость какая! Но я вот все чаще думаю – нет, не такая уж нелепость, советский человек действительно стал совершенно другим, чем был когда-то русский человек. Опять-таки в смысле – россиянин. Действительно, что общего осталось – разве только язык? Культура уже какая-то совсем другая... Я на Украине разговаривал с молодыми людьми, окончившими среднюю школу, – Достоевского знают понаслышке, о Соловьеве, Леонтьеве вообще никакого понятия, про Хомякова слышали только, что был такой реакционный философ, идеолог славянофильства... Нет, я не к тому, что их плохо учили. Возможно, в каких-то других дисциплинах они подготовлены лучше, чем готовила прежняя русская гимназия, но все равно это уже не то, понимаете, совершенно не то! У меня вообще поначалу такое ощущение было, будто в чужую страну попал – только что язык один. Причем вот что интересно: при поверхностном общении этого не видно, люди как люди, особенно в селах. А начнешь говорить всерьез, высказывать свои мысли, обмениваться мнениями – вот как мы сейчас с вами говорим, – сразу видишь, насколько люди изменились, стали другими... Естественно, я старую Россию вообще не помню, о людях ее могу судить лишь по тем, кого видел в эмиграции... Хотя ведь и по книгам – ну, вся наша классика, тот же Достоевский – понимаете, я вот когда думаю о персонажах Достоевского или Льва Толстого, мне их легче представить себе эмигрантами, чем советскими людьми. Значит, действительно переделался народ, другим каким-то стал? Вот этого никак не могу понять – за каких-то двадцать лет...
– Да и не можете вы этого понимать, – сказал Тимофей Кузьмич, глянув на электрические часы на стене. – Из Парижа или там, я извиняюсь, из Праги какой, ясное дело, ничего не поймешь. Это только так кажется – двадцать лет, вроде бы и не много, а прожить их, самому все это на себе испытать... а, да что там! Пустой это разговор, господин инженер, одно только скажу – со стороны судить оно легче всего.