С утра ветер прекратился, но зарядил мелкий ситный дождь. Бригада Якова - в самом деле одни бабы - собиралась плохо. Пришла Софья, с нею еще несколько женщин. Софья, крепкая, моложавая, с обветренным, но свежим, будто и не со сна, лицом, была весела и как бы объединяла жиденькую группку подруг, - Якову казалось, что в пику ему. То, что было ночью, щемило виной, и все теперь раздражало его - висящая вокруг мелкая водяная пыль, пустопорожняя трата времени, немыслимая в его еще армейских представлениях, неуместная веселость Софьи. Он хмуро стоял возле дома колхозного правления с возницей, неприметным мужичком в годах; у того все гасла самокрутка, и он поджигал ее, каким-то образом зажимая спичечную коробку в сгибе локтя, из рукава истертого брезентового плаща высовывалась голая, с красноватыми следами старого шва культя. На Якове была стянутая на шее шнуром плащ-накидка, из-под нее виднелась белесо вылинявшая солдатская форма, на ногах добротные яловые сапоги.
Подошел Игнат, тоже хмурый, видно, что-то у него не ладилось. Софья примолкла, выжидательно глядя на него.
- А ну-ка, Макарыч, - кивнул Игнат вознице на стоявшую тут же повозку с понуро опустившей голову сивой лошаденкой, - дуй по дворам. Собирай.
Яков хмыкнул и, отвернувшись, бросил в сторону:
- Порядки…
Игнат поглядел на него, рубец на шее побагровел.
- Небесная канцелярия дурит. Льет который день. А у людей картошка некопанная; бабенки разрываются: тут буряк, у себя картошка. Картошку погноишь - зимой ноги протянешь… Ее выкопай да просуши. В хатенках. Всю ночь печи жгут. Проспишь…
Он как бы оправдывался перед Яковом, а тот молчал, надвинув капюшон на голову.
Вскоре из глубины неразборчиво, серо проштрихованной дождем улицы стали раздаваться женские голоса: возница поднимал народ на общественный труд. Софья, вслушиваясь, весело комментировала происходящее:
- Вон, вон Марья заливается!
- Слышите, бабы, Палашка! От Ивана оторвал Макарыч. Осерчала, гляди!
- Ирина заговорила. Три бабы - базар!
Стоявшие рядом женщины невесело пересмеивались.
Наконец показалась лошадка Макарыча; в повозке, свесив ноги, сидели несколько баб, еще три-четыре брели обочиной, выбирая где посуше…
В поле было еще неприветливее. Соломенные жнива пусто, сиротливо мокли, стаи грачей толклись над ними крича - собирались к отлету, день-два, и вовсе все затихнет в глуши и мраке. От предчувствия этого еще неприютнее стало на душе у Якова. Надо было приниматься за гнетущее черное тягло.
Сама механика уборки сахарной свеклы хорошо была известна Якову с довоенных времен. Ничего с тех пор не изменилось, работа предстояла "египетская", и вся техника - лопаты да еще повозка Макарыча: машин в МТС раз, два и обчелся, да машины и не вылезли бы из грязи… И началось: Яков и часть женщин копали, другая половина бригады шла следом: бабы срезали ботву ножами, очищая буряки от грязи, складывали в кучи. Макарыч грузил буряки на телегу, отвозил в загодя отрытые бурты на краю села; повозка вязла в черной земле, Макарыч упирался в телегу плечом, зажав культей кнут, а здоровой рукой тряся вожжами, орал на лошадь, та тянула изо всех сил, с безумной отрешенностью тараща глаза.
Потом сели перекусить, расстелили брезент, которым Макарыч укрывал от дождя буряк, развязали домашние торбы. И вдруг это нехитрое застолье что-то мучительно напомнило Якову, он понял ч т о́, и сердце его покатилось в горячий и сухой сельский вечер за Прутом, где в невероятном далеке были корчма со скрипачом, белый мазаный домик среди небольших деревьев с крупными, в ворсе, плодами - айвой, среди тыквенной ботвы, сухой кукурузы… Глаза Якову что-то застлало, и он не видел, не чувствовал, как с натруженной ладони посыпалось на брезент желтое крошево сваренного ему Любой яйца. Когда пришел в себя, поймал пристальный взгляд Софьи, сжался под ним, как преступник.
Снова принялись за работу. Яков насилу разломил скованные усталостью плечи - обеденный отдых будто сковал ему кости. Странно: перевернувший в войну горы земли, роя окопы, траншеи, ходы сообщения, ровики для орудий, наконец, солдатские могилы - война во многом и есть нескончаемое, спасительное для человека и железа вгрызание в земную твердь, вплоть до самого ухода в нее на веки вечные, - здесь, на измоченном дождями свекольном поле, Яков вдруг почувствовал, как его обволокло тошнящее глиняное изнеможение. С бессильной ненавистью, залитыми потом и дождевой влагой глазами он видел перед собой уходящие вдаль ряды побуревшей, как бы обожженной по истертым краям свекольной ботвы… Он снял плащ-накидку, мешавшую ему, путавшуюся полами в ногах. Плечи застыли под мелкой сыпью дождя, и ему стало безразлично, что бабы - те самые, о которых он с таким презрением говорил Любе, - стали уходить вперед, смутно и однообразно маяча измокшими спинами. Одна из женщин, отделившись от других, подошла к нему. Это была Софья, она смотрела на него с жалостью:
- Что это ты? Руки отвисли и губы скисли…
Яков сказал ей, сипло дыша:
- Тебе какое дело? Что тебе надо от меня? В гробу я тебя видел!
- Яша! - с твердым изумлением проговорила она.
- Пошли вы все…
Ему вдруг стало необычайно легко, будто он действительно "всех" сбросил с себя. Ударил лопатой в только что выкопанный крючковатый от летней засухи клубень, половинки распались от острия, чисто сияя белизной среза. Черенок остался стоять как вешка, когда, круто повернувшись, Яков уходил прочь, поднимался на взгорок к селу. Тут навстречу Игнат в брезентовом плаще, с саженью: видно, шел замерять сделанное бригадой Якова.
- Куда?
Яков крикнул ему в лицо почти весело:
- На кудыкину гору! - И проговорил, трудно успокаивая себя: - Вот что, Игнат, назначай-ка ты другого бригадира. Над бабами. А мне давай мужскую работу.
Игнат что-то понял, стал серый, захрипел горлом, пугая Якова, вспомнившего, почему такой голос у председателя:
- Мужскую работу тебе… - Не желая осложнять ситуацию, пообещал: - В зиму строиться начнем, будет мужская работа. Где они, мужики, Яков? Ты ж знаешь… А сейчас буряк сдавать. Не сдадим - голову снимут.
Яков сплюнул:
- Буряк пусть бабы копают.
- А ты, значит, баклуши бить будешь? - Игнат закипел. - Ты думаешь, орден тебе повесили - теперь на тебя молиться надо.
- Ты мой орден не трожь. Я за него кровью заплатил.
- А мы тут лоботрясничали! - Рубец на горле Игната поверх серой, как земля, рубахи, кровенел, дрожал от напряжения. - Что бы вы там ели, на фронте, если бы не б а б ы наши? Мать вон твоя почему лежит? Крутые горки укатали! А то - "бабы, бабы"! Герой вверх дырой!
Яков, не помня себя, схватил Игната за истертые борта дождевика:
- Знаешь что…
- Что?
Игнат прохрипел это "что" со странно спокойным выражением мгновенно обесцветившихся глаз. Они напугали Якова. Яков отпустил его дождевик и, не сказав более ни слова, быстро зашагал в село, набрасывая на себя плащ-накидку.
Ночевал у Любы. А утром чуть свет пошел на Киевский шлях - до него с десяток километров - в надежде на попутную машину. Любе сказал: едет проведать брата Федора - тот еще лежал в больнице.
6
И пропал.
Гнетуще потянулись дни ожидания, загадки и предположения…
Вообще-то на миру тайн не бывает, много нитей протянулось из села в Киев, где снова затерялся Яков. Это была древняя беспроволочная связь с ее основным звеном - Подольским базаром. Именно ему Любины земляки отдавали предпочтение перед всеми киевскими рынками - вероятно, за бытовавший там простой и свойский нрав, где и горожане не показывали спесь, как на центральном, Бессарабском: шапка в две денежки, и та набекрень. Приезжали с базара - полон рот новостей.
Сельский пастух Трофим ездил в город торговать свежим мясом - поросенка к покрову заколол. Коров уже не гоняли в луга - оттуда первым холодом дышало на село. Когда Трофим пришел к Любе, у нее тревожно забилось сердце: крестная Якова - кума пастуху. Сразу поняла, что пришел с вестями, и дыхание потеряла: с хорошими или плохими? Надо за стол звать, выставлять чекушку. Выставила, глядит во все глаза на гостя. Только после третьей стопки язык и развязался. Будто чему-то своему захихикал Трофим, покряхтывая и не глядя на Любу.
- Ну вот, значит, и вижу на базаре: потрошки да печеночку куриную покупает…
Объяснять не надо было Любе, кого видел Трофим, но все же спросила: "Кого, Трофим Иваныч?" - чтобы дурочкой показаться, поощрить гостя.
- Кого, кого… Хрена моего…
И это стерпела.
- Ты что, говорю, кума, внуков завела, бульончики варишь?
Люба посмеялась, все так же не дыша, вроде дивилась удальству пастуха. И услышала: потрошки куриные покупали для Федора. А Яков живет у нее, у крестной. Федора, как ребенка, вынянчивает. А то уж и пищу в рот не брал, если б не Яков, крышка Федору. Никогда не было меж братьями так хорошо. Яков устроился на завод, где кума работает в столовой, устроился временно, чтоб было на что подкармливать брательника. Кума сказала: скоро в село приедет.
Трофим посмотрел из-под клочковатых, выгоревших за лето бровей, темное лицо его выражало полнейшее равнодушие к состоянию Любы.
- У него вон мать с постели не встает. А там Федор. Разорвись между ними.
Но Люба уже ничего не слышала. "Приедет!" - кричало в мозгу. Спохватилась: завтра ж воскресенье! На воскресенье и приедет. Вечером, стало быть.