Глава четвертая
Отдыхающие проснулись от того, что в окнах дребезжали стекла, изба вздрагивала, а сквозь щели в потолке сочился мелкий пересохший сор-засыпка.
Где-то хрястко, со звоном лопались тяжелые снаряды. и промерзшие за ночь окна расцвечивались алыми и зелеными огнями, растекающимися на морозных разводах.
Случись такое на передовой, каждый понезаметней, стыдясь соседей, постарался бы подобраться поближе к блиндажу, под его накаты, а если б сидел уже в нем или в землянке - перебраться к стене. Но здесь, в тылу, на отдыхе, поступить так было почему-то невозможно, может быть, потому, что никто не представлял, где ж нужно прятаться от артиллерийского обстрела в обыкновенной, приспособленной для мирной жизни избе.
Костя, как и все, после каждого разрыва ощущал привычную, но от того не становившуюся приятней, стылую пустоту в груди и под вздохом, он, как все, лихорадочно думал, как и куда смотаться от обстрела, но вдруг вспомнил, что ему говорила Мария: "…Только снаряды ложатся на выгоне. В деревню не залетают". Он сразу успокоился и, перекрывая нервный шепоток, сказал:
- Надо спать, братва. Снаряды ложатся на выгоне и сюда не залетают.
- Он уже все знает! - в сердцах сказал молодой губастый красноармеец. - Профессор!
И по тому, как зашумели другие, Костя понял, что уважения к его нарочито ленивенько сказанным словам он не вызвал. Скорее наоборот. Его, явно проштрафившегося не столько перед начальством, сколько перед ними, своими, они уже всерьез не принимали.
Они в этот момент думали о нем так же, как под конец подумал и старший политрук: сержант, он и есть сержант.
Можно было обидеться, но чего ж на них обижаться - Костя и сам такой же. Потому он засмеялся и крикнул:
- Ну, кому невтерпеж, валяй на улицу ж… морозить. А я спать буду.
Снаряды рвались все там же - не приближаясь и не удаляясь - размеренно и хрястко.
Противник, видимо, вел беспокоящий огонь. Приказали батарее, а скорее даже не приказали, а заранее запланировали - выпустить столько-то снарядов по такой-то цели в такое-то время. Вот фрицы и выполняют план. Старательно и серьезно, как они это делают всегда и везде. И чем дольше рвались эти плановые снаряды, чем привычней становилось полыхание ало-зеленых морозных разводов на стеклах, тем было понятней, что деревне ничто не угрожает.
- По площади бьют. - сказал наконец артиллерист Рябов.
- Чего ж они даром снаряды разбрасывают?
- Так видишь… Они ж по карте бьют. Не по видимой цели. А в карте, может, при напечатанье на какой-то миллиметр деревню сдвинули. Вот точности и нету.
Объяснение это показалось несерьезным, и потому, после молчания, кто-то крикнул:
Эй, Жилин! А ты как думаешь?
В голосе звучала насмешка, пожалуй, даже неуважение, и Костя промолчал. Когда нужно - он умел молчать.
Обстрел вскоре прекратился, но, кроме Кости, уже никто не заснул. Потом над избами прокатился воющий удар по рельсе - подъем. И пока лениво умывались в сенях обжигающе холодной водой, пока в неясных сумерках заправляли постели, Костя спал. И уж когда прокатился еще один певучий удар - сигнал идти на завтрак, мгновенно умылся, а постель на печи заправлять не стал: успеется.
Кормили хорошо - каша с гуляшом, вместе с сахаром и хлебом выдали, как средним командирам, сливочное масло и печенюшки. Чаю - сколько хочешь. Холодок. который невольно поселился в избе и перешел в застолье, растопился уже при чае. Рябов спросил:
- Ты откуда… про выгон узнал?
- Разведка… - пожал плечами Костя.
Тот красноармеец, который обозвал Костю профессором, - молодой, с круглым губастым лицом и с большим утиным носом - все так же зло и насмешливо спросил:
- Баба доложила?
Он сказал это проще, грубее, так что за столом стало как-то затаенно. Костя отставил кружку с чаем, внимательно осмотрел свой мосластый кулак и, не повышая голоса, порассуждал вслух:
Стукнуть тебя, придурка, чтоб копытцами посучил? Оно б можно, да потом, обратно же, долго руки отмывать. - И взялся за кружку.
Конечно, рассуждал он тоже грубо, но в переводе это звучало примерно так.
За столом все еще жила затаенность, и красноармеец с утиным носом, быстро осмотрев соседей, почувствовал: если Жилин ударит - его не только покроют, но и поддержат, потому что он вломился туда, куда и на цыпочках входить не положено. Парень покраснел и промолчал.
Жилин поднялся, серьезно сказал: "Спасибо за чай-сахар" - и, ступая твердо, но все-таки шаркая разбитыми кирзачами, пошел к выходу. Искать старшину. Он знал, что в армии вообще, а на войне тем более откладывать на потом нельзя ничего. Сразу не сделаешь, не получишь - потом будет поздно. Сменится обстановка.
Но на улице, на морозе, который схватил за распаренное чаем лицо, глядя, как перебегают в остроносых, перешитых, а может, и специально для женщин выпущенных. аккуратных сапожках медсанбатовки, подумал:
"А может, ей такие достать, а себе свой вернуть?" Мысль показалась дельной, и он решил разыскать Марию, чтобы узнать, какой у нее размер обуви. Поиск прачечной начал с ее дома - его он запомнил. За ним, ближе к испаханному снарядами выгону, стояла еще одна изба, а за ней, уступом влево - свинарник, окруженный развешенным бельем. Над свинарником, из кирпичной пристройки, курчавился дым - работала кормокухня. Еще дальше угадывалась речная излучина, и возле нее чернела избушка или амбар.
"Не-ет, - подумал Костя. - Карты у фрица отпечатаны правильно. Лупят они точно, только вот перелет снарядики дают. Перелет… Прицельчик неточно рассчитали. А сними два деления - и готова Марья к свадьбе. Как раз по свинарнику и его славной кормокухне".
И оттого, что он так просто разгадал, где и как работают прачки, и почему противник лупит по выгону, настроение у него улучшилось, и он не спеша двинулся к кормокухне, но тут же подумал:
"Ведь два деления - и накроют! Все измордуют! Разнесут по кирпичику, а прачек…" Может быть, впервые за все время войны он с такой отчетливой, пронизывающей ясностью понял, что на фронте воюют не только на передовой. И кто воюет? Бабы!
Прачки? Они, наверное, даже не понимают, что за ними охотится целая батарея - почти сотня сытых, здоровых мужиков. Да снаряды для этих мужиков делает тоже не меньше сотни человек. Вот и выходит, что из каждую прачку у ее корыта с замызганным, а то и окровавленным бельем, на каждую безоружную усталую бабу противник отрывает несколько человек.
Дверь кормокухни открылась, женщины стали вытаскивать корзины с парующим бельем, и Костя прибавил шагу, чтобы поскорее увидеть Марию, но почти сейчас же вспомнил, что не знает ее фамилии. Подойти и спросить у женщин просто о Марии он не мог. Не потому, что прачки наверняка бы подняли на смех такого ухажера. Этого он не боялся - отшутился бы. Его смутило то, что он мог бы повредить Марии: он знал пословицу насчет незнания фамилий…
Костя свернул в сторону и по тропочке, очень независимо, неторопливо, пошел к реке.
Побродил по темно-зеленому льду, под которым уже не чувствовалось воды, и подошел к избушке у берега. Из нее слышалось шлепанье белья, говор, из выведенной сквозь стену трубы тянулся ленивенький дымок.
За дверью, вокруг дыры в полу, над парующей черной водой, стояли женщины и полоскали белье. Костя прикрыл за собой дверь и оперся о притолоку.
Прачки работали споро и красиво. Левой рукой подхватывали из груды желтоватого белья, лежащего на настиле у ног, какие-нибудь кальсоны, встряхивали их и окунали в черную дыру. Потом перехватывали белье правой рукой и быстро, плавно, не с плеском, а с ласковым журчащим звуком протаскивали его в черной воде. И тогда оказывалось, что вода не черная, а желтовато-светлая и, кажется, тяжелая.
Потом они подхватывали белье, быстро, жестко, так что белели суставы на пальцах, выкручивали его, и тяжелые, совсем белые струйки и капли обливали сапоги, струились по прикрытым мешковиной, как фартуками, подолам. И когда они поднимали выполосканное белье, неуловимо быстро и ловко встряхнув его в воздухе, и, расправив, бросали в кучу по правую сторону. Костя видел их красные большие руки с набухшими и потому как бы укороченными пальцами.
В избушке было теплее, чем на воле, над водой висели веселыми рядками сосульки, и с них, как весной, срывались тяжелые белые капли. Поэтому весь черный квадрат в полу избушки вздрагивал по краям, и Костя видел, как струится вода - тяжело, весомо и неотвратимо.
Кто-то из прачек заметил его и хрипло спросил:
- Что, сержант, погреться зашел?
Женщины посмотрели на него - кто из-под руки, кто выпрямившись, с улыбкой, заинтересованно, а то и устало-безразлично: ходят тут всякие. Костя не ответил. На той, что стояла к нему спиной, ом увидел свои сапоги, по которым тоже струилась вода. Возле их каблуков образовалась тонкая, еще не окрепшая ледяная окантовка.
"Сколько ж она стоит… вот так? Нагнется, прополощет, выпрямится, выкрутит и снова нагнется…" Он не видел ее лица, не видел ее рук, но представил в ее слегка влажное от пота и брызг милое, усталое лицо, и ее красные припухшие руки, и говорить ему не захотелось. Он понял, что те остроносые, перешитые, а может, и специально для женщин сшитые сапожки, о которых он тай хорошо подумал, ей, Марии, не нужны, слишком они по ноге.
А ей вот здесь, у воды, на морозе, в сапоги следует подложить бумаги, к чулкам прибавить пару портянок, из которых хоть одна, была бы шерстяной…