Но, сколько ни езди, было все то же: налево, не пуская, синеет синей краской море; направо и кверху пестреет множество враждебных надписей станиц и хуторов; книзу, на юге, рыже-желтой краской загораживают дорогу непроходимые горы, - как в западне.
Огромным табором стоят вот у этой черной извивающейся по карте реки, шум которой все время вкатывается в черные окошечки. А в помеченных всюду на карте балках, в камышах, лесах, степях, в хуторах и станицах собираются казаки. До сих пор еще кое-как подавляли порознь восставшие станицы, хутора, а теперь пылает в восстании вся громада Кубани. Советская власть всюду сметена; представители ее по хуторам, по станицам изрублены, и, как кресты на кладбище, всюду густо стоят виселицы: вешают большевиков, а их больше всего среди иногородних, но есть и казаки-большевики; те и другие болтаются на виселицах. Куда же отступать? Где спасение?
- Ясно дело, на Тихорецкую пробираться, а там - на Святой Крест, а там - в Россию уйдем…
- Умная голова - Святой Крест! Как же ты до него доберешься через всю восставшую Кубань, без патронов, без снарядов?
- А я говорю, к главным силам пробиваться…
- Да где они, главные-то силы? Ты эстафету получил, что ли? Так скажи нам.
- Я говорю. Новороссийск занять и отсиживаться, пока из России не подойдет помощь.
Они говорят, а за словами у каждого стоит:
"Если б мне поручили все дело, я бы отличный план составил и всех бы спас…".
Снова зловеще, покрывая ночной шум реки, раздался далекий выстрел; немного погодя сдвоило, потом еще раз, да вдруг посыпало из решета - и смолкло.
Все повернули головы к неподвижно черным оконцам.
Не то за стенкой очень близко, не то на чердаке заорал петух.
- Товарищ Приходько, - разжал челюсти Кожух, - пойдите узнайте там.
Молодой невысокий кубанский казак, с красивым, слегка прихваченным оспой лицом, в тонко перетянутом бешмете, вышел, осторожно ступая босыми ногами.
- А я говорю…
- Извините, товарищ, совершенно недопустимо… - перебивает гладко выбритый, спокойно стоя и глядя на них сверху: все это - выбившиеся на войне в офицеры солдаты из крестьян, либо бондари, столяры, парикмахеры, а он - с военным образованием и давнишний революционер, - совершенно недопустимо вести армию в таком состоянии, это значит - погубить ее: не армия, а митингующий сброд. Необходимо реорганизовать. Кроме того, десятки тысяч беженских повозок совершенно связывают по рукам и ногам. Их необходимо оторвать от армии - пусть идут, куда хотят, или возвращаются домой; армия должна быть совершенно свободна и не связана. Пишите приказ: "Остаемся в станице на два дня для реорганизации…"
Он говорил, и слова заслоняли ход и язык мысли:
"У меня широкие знания, соединение теории с практикой, глубоко историческое изучение военного дела, - почему же он, а не я? Толпа слепа, и всегда толпа…"
- Чого ж вы захотели? - голосом ржавого железа заговорил Кожух. - У кажного солдата в обозе мать, отец, невеста, семейство, - та разве ж он покинет их? Коли будемо сидеть тут, дождемся - вырежут до одного. Иттить надо, иттить и иттить! На ходу переформируемся. Надо скорее мимо города, не останавливаться, а иттить берегом моря. Дойдем до Туапсе, там по шоссе перевалим через главный хребет и соединимся с главными силами. Они далеко не ушли. А тут кажный день смерть обступает.
Тогда все разом заговорили, и у каждого был отличный для него и никуда не годный для других проект.
Кожух поднялся, заиграл железными желваками и, тоненько покалывая крохотными глазками отлива серой стали, сказал:
- Завтра выступать… с рассветом.
И думал: "Не выполнят, сволочи!.."
Все нехотя замолчали, и за этим молчанием стояло:
"Дураку закон не писан".
IV
Когда Приходько вышел, шум воды вырос, наполняя всю темноту. У дверей на черной земле темный низкий пулемет. Возле две темные фигуры с темными штыками.
Приходько идет, присматриваясь. Небо сплошь загорожено теплыми невидимыми тучами. Далеко собаки лают в разных концах, упорно, без устали, на разные голоса. Замолчат, послушают: шумит река, и опять - упорно, надоедливо.
Смутно белеющими пятнами проступают неугадываемые хаты. На улице черно наворочено; присмотришься - повозки; густо несется храп и заливистое сонное дыхание, и из-под повозок и с повозок - везде навалены люди. Высоко чернеет посреди улицы: тополь - не тополь и не колокольня; присмотришься - оглобля поднята. Мерно и звучно жуют лошади, вздыхают коровы.
Алексей осторожно шагает через людей, освещая на секунду папиросой. Мирно и тихо, а чего-то ждешь, далекого выстрела, что ли, и чтоб опять сдвоило?
- Хто идет?
- Свои.
- Хто идет… тудды тебе!
Слабо различимые, легли на руки два штыка.
- Командир роты. - И, нагнувшись, шепотом - "Лафет".
- Верно.
- Отзыв?
Солдат, щекотно влезая жесткими усами в ухо, хриповато шепчет:
- "Коновязь", - и из-под усов густо расплывается винный дух.
Он идет, и опять черно-неразличимые повозки, звучно жующие лошади, сонное дыхание, ни на минуту не прерывающийся шум воды, упорный, надсадистый собачий лай. Осторожно переступает через руки, ноги. Кое-где под повозками незаснувший говорок - солдаты с женами; а под плетнями - тайный смех, задавленные взвизги - с любезными.
"Спохватились-таки, да и то пьяные, канальи. Все вино у казаков небось вылакали. Да это что ж: пей, да ума не пропивай… Как это казаки не вырезали нас до сих пор? Дурачье!"
Забелелось… не то узкая хата, не то блеснул в темноте белизной холст.
"Да и сейчас не поздно: на брата с десяток патронов наберется, нет ли, ка орудие десятка полтора снарядов, а у них всего…"
Белое шевельнулось.
- Ты, Анка?
- А ты чего по ночам блукаешь?
Темная, должно быть вороная, лошадь жует наваленное в оглоблях сено… Он стал свертывать другую папиросу. Она, держась за повозку, почесала босую ногу о ногу. Под повозкой разостланная полсть, и слышится здоровенный храп - отец спит.
- Долго мы будем проклаждаться?
- Скоро, - и пыхнул папиросой.
Озаренно проступил кусок его носа, коричнево-табачные концы пальцев, искорки в глазах девушки, крепко выбегающая из белой рубахи шея, монисто, потом опять - мгновенная тьма, уродливые очертания повозок; коровы вздыхают, жуют лошади, и шумит река. Отчего не слыхать выстрела?
"Взять да жениться на ней…".
И сейчас же, как это всегда бывало, проступает тоненькая, как стебелек, шейка незнаемой девушки, голубые глаза, нежное голубовато-сквозное платье… Гимназию кончила… И даже не жена, а невеста… девушка, которую он никогда не видал, но которая где-то есть.
- Я, если козаки до нас приступят, заколюсь.
Она полезла за пазуху, вытащила оттуда тускло поблескивавшее.
- Во-острый… попробуй.
Ти - ли-ли-ли…
Странный ночной удаляющийся голос, тонко хватающий за душу, только не детский плач; должно быть, филин.
- Ну, надо уходить, нечего тут валандаться…
И никак не отдерет ног, приросли. И, чтобы отодрать их, думает:
"Как корова, почесалась ногой за ухом…"
Но это не помогает, и он стоит, затягивается, - и опять мгновенно из тьмы кусок носа, пальцы, крепкая девичья шея с ямочкой, монисто и молодая грудь, облитая белой, с вышивкой рубахой… снова тьма, шум реки, людское дыхание.
Лицо близко около ее глаз. Иглы, кольнув, разбежались, он берет за локоть.
- Анка!
От него пахнет табаком, молодым, здоровым телом.
- Анка, пойдем до садов, посидим…
Она уперлась обеими руками ему в грудь, рванулась так, что он пошатнулся, наступая сзади кому-то на ноги, на руки. Белое торопливо мелькнуло в заскрипевшую повозку, покатился подмывающий смешок, и угомонилось; а баба Горпина подняла голову с подушки, села в повозке и отчаянно заскреблась.
- У-у, полуношница!.. И коли тоби угомон возьме? Хтось такий?
- Я, бабо.
- A-а, Алешенька. Це ты? Ни спизнала. Що таке буде, солодкий мий? Ой, горя-несчастья выпьемо. Чуе мое сердце. Як выизжалы, перше кошка дорогу перебигла, така здорова та брюхата, а писля того - заяц як стрикане, боже ж ты мий милосердный! Що ж таке балшавики думають: усе добро оставилы. Як замуж мене за старика отдавалы, мамо и каже: от тоби самовар, береги его, як свой глаз; будешь помирать, щоб дитям твоим и внукам. Як Анку буду выдавать, ей отдам. А теперь усе бросилы, худобу усю бросилы. Що балшавики думають? И що буде Совитска власть робиты? Та нэхай ция власть подохне, як пропадэ мий самовар! На три дня, казалы, выизжайте, через три дня усе на место стане, а от уж цилу недилю блукаем, як неприкаянные. Яка ж вона Совитска власть, як не може ничого для нас робиты? Кобелю власть. Геть козаки пиднялись, як оглашеннии. Жалко наших, Охрима тай того… молоденький такий. О, боже ж мий милий!..
Баба Горпина все скребет себя, и, когда замолчала, забывшаяся река напомнила о себе: шумит, наполняя всю громаду ночи.
- Э-э, бабо, що скулить, - с того добра нэ будэ.
Опять пыхнул папиросой, думая о своем: не то с ротой остаться, не то при штабе. Где же и когда встретит голубые глаза, тоненькую шейку?