Однажды лунной ночью я вместе с пьемонтцем Тоурном отправился на поиски съестного в разрушенных домах на окраине. Мы спустились в ямы, которые русские вырывают у каждой избы и где они хранят зимой съестные припасы, а летом - пиво. В одной из ям копошились три кота. Мы их потревожили, и они выскочили, сверкая огромными глазищами, и здорово нас напугали. В той яме я нашел кастрюлю с засохшими вишнями, а Тоурн - два мешка ржи и два стула. В другой яме я обнаружил большое красивое зеркало. Мы решили перенести все это добро в нашу берлогу , но светила луна, и русским дозорный на том берегу, видно, не хотел отдавать свое добро и стал стрелять. По–своему он был прав, но ведь все равно ему оно уже не нужно. Так или иначе, но пули просвистели рядом, словно приказывая: "Положи на место!" Мы переждали за дымоходной трубой, пока туча не закрыла луну, а потом, захватив добычу, проскочили через руины и вернулись к себе в берлогу, где нас уже заждались друзья.
Как приятно было писать письмо своей девушке, сидя на настоящем стуле, или бриться перед большим зеркалом, а вечером пить настойку из сухих вишен, заваренных растопленным снегом.
Жаль только, что мне никак не удавалось поймать кота.
Масло для светильников приходилось крепко экономить - его не хватало. Ведь в берлоге, между прочим, без света никак не обойтись, особенно в случае тревоги, хоть оружие и боеприпасы были у нас всегда под рукой.
Однажды вьюжной ночью мы с лейтенантом выбрались за проволочные заграждения на пустырь между нашим опорным пунктом и батальоном "Морбеньо". На пустыре ни души. Лишь тут и там попадались покореженные каркасы машин. Мы хотели посмотреть, нет ли чего полезного на этом кладбище лома. Нашли бидон с минеральным маслом и решили, что оно сгодится и для светильников, и для смазки оружия. Следующей безлунной и вьюжной ночью я вернулся туда с Тоурном и Бодеем. Когда мы поворачивали бидон, чтобы удобнее было переливать масло в наши бутылки, тот загрохотал. Русский часовой сразу же открыл огонь. Но было темно, как внутри котелка для поленты, и часовой стрелял наугад, верно, для того лишь, чтобы согреться. Бодей чертыхался, но вполголоса, чтобы на том берегу не услышали. Мы были ближе к русским, чем к своим. После нескольких вылазок нам удалось переправить в берлогу литров сто масла. Немного мы дали лейтенанту Ченчи для его опорного пункта, еще немного - лейтенанту Сарпи. После этого и капитану вдруг понадобилось масло, и отделению разведчиков, а потом и майору из штаба батальона. Наконец нам эти бесконечные просьбы надоели, и мы стали всем говорить, что масла у нас больше нет. Когда пришел приказ об отступлении, мы чуток оставили и русским. Светильники мы смастерили из пустых консервных банок, а фитилями служили шнурки ботинок, разрезанные на части.
Ночь ли день - для нас разницы не было никакой. Я только и знал, что обходил посты. Неслышно подкрадывался к часовым и, когда они, застигнутые врасплох, в полной растерянности спрашивали пароль, отвечал: "Бедняга из Брешии". Так вот и развлекался.
Потом тихонько говорил с ними на брешианском диалекте, рассказывал анекдоты и смачно ругался. Они смеялись от души, слушая, как я, уроженец Венето, говорю на их диалекте. Лишь у Ломбарди я словно бы язык проглатывал. Ломбарди! Стоит мне вспомнить его лицо, как меня начинает трясти. Высокий, неразговорчивый, угрюмый. Я не мог долго смотреть ему в глаза, и, когда он улыбался, а случалось это редко, у меня сжималось сердце. Казалось, он явился из другого мира и ему открыты тайны, о которых он нам поведать не может. Однажды ночью, когда я был с ним в траншее, русский патруль подобрался совсем близко и открыл огонь. Автоматная очередь прошла над бруствером. Я пригнул голову. Ломбарди же стоял выпятив грудь и даже не шелохнулся. Мне было страшно за него и стыдно за себя. Немного спустя как–то вечером ко мне в траншею прибежал сержант Минелли и рассказал, что во время атаки русских Ломбарди выскочил на бруствер и, стоя во весь рост, вел огонь из ручного пулемета; пуля угодила ему прямо в лоб. Тут я вспомнил, каким мрачным был всегда Ломбарди и какую робость я испытывал, оставаясь с ним наедине. Смерть словно уже тогда угнездилась в нем.
Больше всего веселья было, когда мы ставили перед траншеями габионы колючей проволоки. Помню одного альпийского стрелка - маленький, энергичный, с тощей бороденкой, он был одним из лучших снайперов в отделении Пинтосси. Все звали его "Дуче". Ругался он совсем особенно и выглядел очень смешно в длиннющем маскхалате: при ходьбе он вечно запутывался в полах этого халата, спотыкался о собственные ботинки и начинал материться так громко, что даже русские солдаты его слышали. Нередко он запутывался и в габионах колючей проволоки, которые тащил вместе с напарником, и уж тогда без передыху обкладывал и военную службу, и проволочные заграждения, и почту, и тыловых крыс, и Муссолини, и невесту, и русских солдат. Послушать его - так никакого театра не надо.
Наконец наступило и рождество.
Я об этом уже знал, потому что накануне лейтенант пришел в нашу берлогу и сказал: "Завтра рождество!" Знал еще и потому, что получил из Италии множество открыток с разукрашенными деревьями и ангелочками. Моя девушка прислала мне открытку с большими яслями Христовыми, и я ее прикрепил гвоздем к балке нашей землянки. Словом, мы знали, что пришло рождество. В то утро я закончил очередной обход боевых постов. За ночь я обошел все посты нашего опорного пункта и после смены караула каждому из солдат говорил: "Счастливого рождества!"
Я поздравил также все ходы сообщения, и снег, и песок, и лед на реке, и дым, который поднимался из наших землянок, и русских.
Занялась заря. Я стоял на самом передовом посту, на высоком обледенелом берегу реки, и радовался солнцу, которое всходило из–за дубовой рощи над позициями русских. Смотрел и на скованную льдом реку, охватывая взглядом ее всю, от поворота в верховье до того места, где она спускалась вниз и исчезала за другим поворотом. Смотрел на снег с отчетливыми заячьими следами - зайцы перебегали от нашего опорного пункта к русскому. Смотрел и думал: "Вот бы поймать зайца!" И говорил всему вокруг: "Счастливого рождества!" Долго стоять без движения на таком холоде было невозможно, и по ходу сообщения я вернулся в нашу берлогу.
- Счастливого рождества, - сказал я солдатам моего отделения. - Счастливого рождества!
Мескини штыком размешивал кофе в своей каске.
Бодей морил кипятком вшей.
Джуанин уютно устроился в своем излюбленном закутке возле печки.
Морески штопал носки.
Те, кто отстояли ночью на посту, спали. В берлоге был разлит терпкий запах кофе, грязного и потного нижнего белья, которое булькало в кипятке вместе со вшами. В полдень Морески отправил солдат своего отделения за провиантом. Но поскольку паек был не праздничный, мы решили сварить поленту. Мескини разжег огонь, Бодей принялся мыть здоровенную кастрюлю, в которой он обычно морил кипятком вшей.
Мы с Тоурном уже давно собирались просеять муку, и вот однажды Тоурн где–то раздобыл настоящее сито. Но в сите застревало больше половины муки и отрубей, и тогда большинством голосов было решено муку не просеивать. Полента получилась густая и вкусная.
День рождества близился к концу. Солнце закатывалось где–то за степью, а мы сидели в берлоге возле печки, дымя сигаретами. Потом к нам пришел капеллан батальона "Вестоне".
- Счастливого рождества, дети мои, счастливого рождества! - Он прислонился спиной к балке. - Устал, - пожаловался он, - обошел все землянки батальона. Сколько еще осталось после вашей?
- Всего одна. Потом будет уже "Морбеньо", - сказал я.
- Помолитесь сегодня вечером, а потом напишите домой. Будьте веселы и довольны и не забудьте письмо домой написать. А теперь пойду к остальным. До свидания.
- Не найдется ли у вас, падре, пачки "Милита"?
- О, конечно! Держите. - Он оставил нам две пачки "Македонии" и ушел.
Мескини стал чертыхаться, Бодей поддержал его. Джуанин из своего угла сказал им:
- Замолчите, сегодня рождество Христово!
Но Мескини только еще больше разошелся.
- Вечно эта "Македония", - возмущался он. - Хоть бы раз дали крошеного табаку, "Милит" или "Пополари". А это - трава для нежных девиц.
- Черт побрал, опять "Македония", - проворчал Тоурн.
- Век бы не видеть этой вонючей "Македонии", - заключил Морески.
Стемнело, и я отправил первую пару часовых. Сидел возле печки и блаженно почесывал спину, как вдруг вошел Киццари и сказал:
- Старший сержант, тебя к телефону. Капитан звонит.
Я накинул шинель, взял карабин и вышел, мучительно соображая, что я такого натворил. Телефон стоял в берлоге лейтенанта, самого лейтенанта не было, разгуливал, наверно, по берегу реки - слушал, как чихают русские часовые.
Капитан Беппо велел мне заскочить в штаб роты: у него есть для меня новость. "Что он мне собирается сообщить?" - думал я, направляясь к полуразрушенной церкви.
Круглолицый и краснощекий капитан Беппо уже ждал меня в своей удобной и просторной берлоге. Сдвинув набекрень шляпу с пером и заложив руки в карманы, он стоял прямо, точно новобранец.
- Счастливого тебе рождества! - сказал он и протянул мне руку.