– Нет, – говорит, – дядюшка, не извольте вы беспокоить ни себя, ни тетушку, потому что у меня теперь хаос; все ломается и переделывается. Я буду вас просить, когда все это приведется в порядок, и тогда надеюсь, что в состоянии буду принять вас прилично.
– Как хочешь, – говорю, – нам все равно, но что же такое ты переделываешь: дом, что ли?
– Все, – говорит, – дядюшка: всю усадьбу поднимаю с подошвы.
– Ну, доброе дело; только не спешил бы, а исподволь бы все устроивал; это будет и дешевле и прочнее.
– Нет, – говорит, – дядюшка, я не такого характера: я люблю, чтобы у меня все кипело.
И в самом деле, видно, у него закипело. Люди беспрестанно ездят в город, то материалов закупить, то мастеровых нанять. К нам заходят тоже, спрашиваю их:
– Барин, – я говорю, – видно, при деньгах?
– При деньгах-с, – отвечают мне.
Слава богу, думаю; радуюсь. Наконец, он и сам является и, только что поздоровался, сейчас же подводит меня к окну.
– Не угодно ли, – говорит, – дядюшка, взглянуть на новокупок моих.
Гляжу. Стоит новомодная коляска и щегольских четверня вороных лошадей.
– Недурны кони? – спрашивает.
– Да, – говорю, – у кого же ты это купил?
– У Архипова-с, – говорит.
Я невольно, знаете, пожал плечами. У Архипова точно, надобно сказать, отличный конский завод, но дело в том, что у него, как я знаю, меньше трехсот серебром лошади нет.
– Что же, – говорю, – Дмитрий Никитич, ты платил за них?
– Вздор, – говорит, – дядюшка, просто шаль, – полторы тысячи целковых за четверку.
– Деньги хорошие, – говорю, – и полторы тысячи целковых не очень дешево.
– Помилуйте, дядюшка, – возражает он мне, – да вы рассудите: лошади все кровные, одна другой вершком ни выше, ни ниже, масть в масть; а как съезжены, вы посмотрели бы! Мне вчера только привели их, сегодня я заложил и поехал. Поверьте мне, говорит, дядюшка, я кавалерист и в лошадях знаток; стоит мне только эту четверку в Москву свести, я за нее меньше четырех тысяч серебром не возьму.
– Можно взять и меньше, – говорю я на это, и тут же к слову спрашиваю: – А что это, Дмитрий Никитич, говорю, какой у тебя кучер? Я что-то его не знаю. Из жениного имения, что ли?
– Нет, – говорит, – это нанятой, чудный малый; одна посадка, посмотрите, чего стоит… толстяк-то какой!
– Что же ты, – говорю, – ему платишь?
– Десять целковых в месяц.
– Да, – говорю, – десять же, однако, целковых!.. Цена петербургская; а кажется, для деревни это лишнее. У покойного отца твоего хороший был кучер и к лошадям очень привязанный.
– Ну, что это, дядюшка, за кучер? Ему на косульницах ездить, а не на кровных лошадях. Он к этим львам и подойти не посмеет, да и дурак какой-то! Я ему велел возить солому да воду в хлев.
Не хотел его тут оспаривать, потому что он уж не молоденький офицер, а женатый, муж, семьянин.
– А я, – говорит, – дядюшка, к вам с требованием обещанного визита; мне уж теперь не стыдно принять вас в свой домишко.
– Будем, – говорю, – когда прикажешь, тогда и будем.
– Я бы, – говорит, – в будущую пятницу вас просил; оно немножко и кстати, потому что что-то такое вроде именин моей жены.
– Очень, – говорю, – кстати. Если бы я знал, я бы и без зову приехал.
– Тетушка тоже, – говорит, – будет?
– Будет, – говорю.
– Стало быть, это статья решенная, – продолжает он, – но мне бы еще хотелось пригласить кой-кого из городских, и потому прощайте.
– Для чего же тебе это хочется? – спрашиваю я.
– Так, – говорит, – дядюшка, – нельзя же: могут случиться делишки по судам; лучше, как позакормишь; из соседей некоторые приедут, так уж вместе.
– Что же это такое: обед, что ли, будет у тебя?
– Нет, так, позывочка; нельзя же не сблизиться. Между нами сказать: нынешним предводителем, кажется, не очень довольны; чрез год баллотировка, мало ли что может случиться.
– Это значит, ты в предводители думаешь?
– Да не то, чтобы я думал, а если дворянству угодно будет предложить мне эту честь, не буду сметь отказаться.
Я взял да, знаете, ему и поклонился низенько.
– В таком случае, – говорю, – не оставьте, батюшка Дмитрий Никитич, вашей предводительской милостью вашего бедного родственника-исправника.
Смеется.
– Только, – говорит, – дядюшка, пожалуйста, чтоб это осталось между нами. Тут ничего еще определенного нет, и я так говорю с вами, как с родственником.
– Смею ли, – говорю, – я, маленький человечек, что-нибудь говорить, когда вы не приказываете.
– О, – говорит, – дядюшка, вечно подденете меня и шпильку мне поставите; лучше, – говорит, – не забудьте пятницы.
– Слушаю-с, – говорю, – ваше высокородие, слушаю-с.
Пришла потом пятница. Отправляемся мы с супругой, а за нами, смотрим, почти полгорода, все почти чиновники, худые и хорошие. Приезжаем мы этой гурьбой. Дом, вижу я, отделан так, что узнать нельзя против прежнего: все это выбелено, вычищено, рамы в три стекла, стол уж накрыт огромнейшим глаголем, и на нем, знаете, вазы серебряные с шампанским, хрустальные вазы с фруктами; лакеи в белых галстуках, белых жилетах и белых перчатках, короче сказать, так парадно, хоть бы и от тысячи душ. Хозяин тоже по форме – во фраке, встречает нас в зале и ведет в гостиную. Мы, как водится, поздравляем племянницу с днем ее ангела; а она, бедненькая, едва сидит, так бледна и худа, что ужас.
– Что это, – говорю, – милая племяненка, вы все, кажется, хвораете; хоть бы для именин своих эту дурную вашу привычку оставили.
Усмехнулась.
– Бог бы с ними, дядюшка, с моими именинами, не очень я им рада, – говорит мне это негромко.
Значит, это празднество ей не очень по душе, но, переговорив с нею, делаю, разумеется, поклон прочим гостям. Глядь, это все наши уездные богатые помещики, уездов с трех, кажется, собраны, и когда он это успел объехать их и познакомиться с ними, не понимаю, и так как, знаете, от нашего брата, земского исправника, до этих больших бар большой скачок, так я и удалился в наугольную, где нахожу мою старушку сестрицу. Сидит она, знаете, в блондовом чепце, в шелковом платье, пречопорная и, как видно, очень довольная. Здороваюсь я с ней, она вдруг отвечает мне:
– Здравствуй, мой родной, здравствуй! – И каким-то этаким, знаете, обязательным тоном.
Мне это, признаться, показалось несколько и досадно. Видевши, что тут кой-кто сидит из гостей, захотелось мне ей и понапомнить кое-что.
– Как я рад, – говорю, – сестрица, что я в вашей Бычихе нахожу не развалины, а все устроивается и приводится в новый вид, начинает походить на прежнюю Бычиху, как была она при покойном брате.
Она поняла мои слова и сейчас же гораздо спустила важности.
– Да, мой дружок, слава богу, слава богу, – говорит.
– Да, – продолжаю я, – должна благодарить бога, тем более, какая у тебя прекрасная невестка! Не ошибся Дмитрий Никитич в выборе: и сама по себе, да и состояние, кажется – одно другому отвечает.
– Слава богу, слава богу, – повторяет она. – Я день и ночь, – говорит, – молю творца за милости ко мне. Хотя, конечно, Митя был такой жених, что ему много предстояло партий блистательных и богатых, но эта дороже всех, потому что по сердцу.
– Бог с ними, с богатыми и блистательными, какие бы еще вышли, лучше нам не надобно, – говорю я.
Пока мы таким манером со старухой беседовали, кушать просят. Садимся. Обед, по нашим местам, оказывается превосходный, только птичьего молока нет. Уха из мерных стерлядей, этот модный потом ростбиф; даже трудно понять, где он достал этакой говядины: в наших местах решительно нельзя такой найти, вероятно, посылал нарочного в Ярославль. Вина, которых я хоть и не пью, но вижу, что с золотыми да с серебряными головками, значит не нашенские; шампанским просто обливает; мужчины, кажется, по бутылке на брата выпили. После обеда, конечно, картежи. Он из вежливости составил трем своим знатным гостям партию в преферанс, по двугривенному фишка, и в две пульки проиграл около ста целковых. Наконец, кончилось торжество, часов в девять разъехалась вся эта братия. Меня с женой не пускают, оставили ночевать, но я, видевши, что хозяин утомился:
– Не церемонься, – говорю, – Дмитрий Никитич, ступай отдохни.
– Да, – говорит, – дядюшка, пойдемте в кабинет; я оденусь во что-нибудь попросторнее.
– Хорошо.
Пошли мы. Он, как только вошел, сбросил с себя фрак и кинулся на диван.
– Ах, – говорит, – дядюшка, как я измучился сегодня: с пяти часов утра я не присел; до сих пор куска во рту не бывало, а теперь уж и есть ничего не могу.
– Вижу, – говорю, – мой милый, вижу; впрочем, что же, своя охота.
– Нельзя, – говорит, – дядюшка; нынче в свете обед играет важную роль: обедом составляются связи, а связи после денег самая важная вещь в жизни; обедами наживаются капиталы, потому что приобретается кредит. Обед! Обед! Это такая глубокомысленная вещь, над которой стоит подумать. Однако скажите-ка лучше мне: порядочно все было у меня?
– Чего же, – говорю, – лучше?
– А повар, – говорит, – дядюшка: как вы находите, недурен?
– Очень хорош, – говорю, – брал, что ли, у кого?
– Фи, дядюшка, повара брать! Это, по-моему, все равно, что надеть чужой фрак; это значит всенародно признаться, что, господа, я ем, как едят порядочные люди, только при гостях; как же это возможно? Я не могу себе представить жизни без хорошего повара. Насчет этого есть очень умная фраза: "Скажи мне, как ты ешь; а я тебе скажу, кто ты".
– Что ж, он у тебя, верно, нанятой? – спрашиваю я.
– Нанятой.
– А вот этот камердинер твой, что входил сюда, тоже, кажется, нанятой?