Шлыков выкурил последнюю папиросу из пачки и пошел искать Чендрякова. Тяни не тяни, а все к одному, и быстрее бы… Невыносимо плутать в дебрях переживаний, метаться от отчаяния к мечте. Он хотел ясности, пусть самой плохой, но четкой, чтобы знать - что дальше, чтобы решить наконец для себя - рискнуть проявиться или так и остаться для Леси погибшим. Хотя наверняка уже знает, что он жив… и не появилась. Вот и еще одно доказательство, что не нужен он ей, забыла. Олеся? Нет, она не могла, она не такая, как все, она любила искренне, честно, чисто…
Шлыков нашел Чендрякова на заднем дворе, тот курил и глотал слезы, вжавшись в стену, прячась от всех. Серое лицо, больной взгляд и трясущиеся руки можно было худо-бедно объяснить, но слезы? Павел без сил опустился рядом, ему показалось, что он оглох и потерялся. Ему было невыносимо страшно, что Чендряков сейчас откроет рот и озвучит то, что еще можно не знать, оставить в догадках, версиях.
Сашка молча вытер слезы и достал из-за спины бутылку водки, пустую наполовину:
- На, - протянул не глядя.
Павел взял, ничего не соображая и еще пытаясь поймать взгляд парня, уловить в нем не скорбь и боль, а презрение, злость.
- Помяни Лесю… светлая была девчонка…
Павла качнуло. Он сполз по стене и закрыл глаза: нет, пожалуйста, нет! Ее-то за что? Ее-то как? Нет, да вы что, братцы?
- Я говорить не хотел… один бы помянул… Какого рожна ты, старлей, приперся?!
Нет, Павел не упал, не завыл, он молча выпил водку, почувствовав лишь противный привкус теплого спирта, и уставился перед собой, слушая отрывистый рассказ Чендрякова:
- Застрелилась она… Нас в горы тащили, а она в это время… Головянкин, сука, надо было его положить, шмальнуть в спину, и по хрену на дисбат. Суки все. Кузнецов слышал, как Головянкин ее тобой шантажирует, мол, либо под меня, либо твой в горы. А мы уже там… И ведь, сука, Кузнецов, хоть бы заступился! Головянкин ее, падла… А она еще и о тебе узнала, что убили и… Ягода, гад тоже, пистолет ей дал. Она Головянкина застрелила, а потом в себя. Барсук ее прооперировал, шанс был выкарабкаться, а "вертушки" накрыли: одну - туда, другую - обратно. Нет теперь подружек - ни Вики, ни Олеси. Крындец, старлей… Свира на… Сейчас Батурин за комбрига, а Соловушкин замкомбрига. Кузнецова тоже на… и Зарубину по самое не хочу влетело. А какая, на хрен, разница?
У Чендрякова были одни маты. Злость и боль раздирали Сашку, а Павел словно перестал что-то чувствовать, заледенел - ни мыслей, ни слов. Тишина, пустота. И слез нет. Сердце как сжалось в комок, так и осталось камнем, и в нем, внутри, закрытая от всех Олеся смотрела в небо, смеялась над его прихотью купить ей красную кофту, доверчиво прижималась к нему, ища спасения от той грязи и боли, в которую окунулась с головой. Там она осталась живой, его.
Новый год он встретил в Союзе. Ему сделали нос и челюсть, сляпав кое-как из раздробленных, неправильно сросшихся костей, но вид от этого лучше не стал. Мать плакала, а Павлу было все равно. Ему вообще было все равно. Он жил по инерции, потому что надо, а зачем - даже не хотел задумываться. Год реабилитации был для него самым тяжелым. И не потому, что на него косились, шарахались как от чумного - плевать ему было на это, а вот на бардак, что творится кругом, вторя бардаку в его душе, - нет. Он не понимал, зачем воевал, за что их убивали. Он то пил, то душил сам себя виной за то, что не уберег Олесю, и хотя понимал - не мог, не смог бы, легче не становилось. Он то злился на нее за то, что она такая чистая, что не смогла пережить насилие, и все-таки с подобными взглядами на жизнь записалась служить в Афган. То плакал, грызя зубами подушку, кляня себя за то, что не отправил ее в Союз, не смог настоять и сохранить ее хотя бы для нее самой.
Вскоре он понял, что сходит с ума и сводит с ума мать и сестру, что рано или поздно либо удавится от тоски и грызущей его ярости на всех и вся, либо сопьется иди пойдет к браткам. И выбрал возвращение в строй, решив подучить честную пулю, а не трусливую удавку на шею.
Афган закончился, но закончилась ли война? Десять лет она шла там, а потом пришла в Союз, словно прилетела с последним раненым, словно вошла на Родину вместе с последним подразделением сороковой-роковой армии.
Кто-то из "афганцев", как называли теперь воинов-интернационалистов, честно пытался жить, как все, но контуженные в горах и степях Афганистана с трудом воспринимали действительность - их не понимали, их не принимали, а они хотели всего лишь справедливости. Но ее не было на просторах Родины, как не было в горах Кандагара, Джелалабаде и Кабуле. Кто-то от безысходности, кто-то не представляя себя иначе, как с оружием в руке, кто-то в надежде не получить, так взять силой, кто-то с желанием хоть что-то изменить, начали жить по своим, привычным им законам войны.
Шлыков, глядя на развал в стране и армии, видя, как мать пытается накопить деньги ему на пластическую операцию, пошел к своим. Поговорил с друзьями и братьями и встал в строй, освободив мать от иллюзий и пустых трат, а себя - от бездарной траты жизни. Руки, ноги, органы у него были целы, а что лицо страшное, так войне все равно…
Его миновало сокращение, благодаря тому же Зарубину и другим хорошим знакомым. Его ценили и не спешили убрать из армии.
Десять лет по всем "горячим точкам" в поисках пули ни к чему не привели - он жил, он жив. Да, он получил звание подполковника, смог сделать пластическую операцию, нашел свое место в ФСБ и даже перетянул к себе на службу своих братьев, но чем дальше шел, чем выше поднимался, тем меньше понимал, зачем шагает вообще.
Олеся…
Сколько было Лен, Кать, Оль, утех для тела, напоминаний самому себе - ты еще живой и рано или поздно очнешься, забудешь синеглазую Лесю, сможешь начать все сначала. Но ничего не случалось - память не отпускала, боль не притуплялась, и камень в груди оставался камнем, хранящим самую чистую и светлую любовь, что Павел испытал в своей жизни.
Может, женщины ему не те попадались, может, сам был скроен иначе, но ни разу за шестнадцать лет не дрогнуло в груди, не позвало, не потянуло навстречу. И он уже не надеялся, как в принципе и не хотел ничего - просто жил: вставал, работал, ел, ложился спать. День, ночь - сутки прочь. А там год, второй… Жил, но оглянись - и вроде не жил. Только задания, пули, смерти, игры с чужими жизнями во имя Родины, то ли во имя вышестоящих власть имущих. И получалось, что от сорока лет его жизни есть только те четыре месяца службы под Кандагаром, жаркое солнце, злые горы, кишащие душманами, коричневый песок и Олеся.
И думалось все чаще - а зачем продолжать ход, если главное уже позади? И повтора не будет, на какой бы виток спирали ни пошли события, и все пустота, суета, называй ее, как хочешь: долг, обязанность, служба Родине.
Страшно об этом думать, но еще страшнее понимать, что и долг, и Родина - это не герб, не флаг, не красивые речи, а погибшая Олеся, и мать, что умерла в августе. И зачем ты живешь - неясно, и зачем что-то делаешь - непонятно. По инерции, по привычке доживал отмерянное. Бессмысленное, как его ни называй. Он был словно дерево, подточенное изнутри жуком-древоточцем - снаружи крепкое и даже зеленеет, а внутри давно превратилось в труху, и очень удивляешься, почему еще стоит, ради чего держится, с какой радости зеленеет?..
Он спешил на похороны матери по телеграмме сестры и случайно, по привычке внимательно осматриваться, выцепил в толпе знакомое лицо. Уже на выходе память, сопоставив прошлое и настоящее, выдала портрет. Шлыков остановился и рванул обратно, еще не веря, что не ошибся, и очень надеясь, что его не посетила галлюцинация. Да и подумать - бред! Все эти годы, так или иначе, он возвращался к теме гибели Олеси. Судьба сталкивала его с людьми, помнившими то время, события, лица, и все они подтверждали - погибла.
Лет пять назад он обстоятельно беседовал с Барсуковым, который теперь заведовал отделением пластической хирургии и сделал Павлу новое лицо, приятное, молодое, но что за радость, если лицо вернули, а Олесю - нет.
Барсуков подтвердил то, что Шлыков уже знал, до мелочей изучив факты, - Леся вряд ли бы выжила, даже если б не грохнулась "вертушка". А вот Вика погибла странно - не вместе с подругой, а с "вертушкой", уже возвращающейся в бригаду, на глазах Голубкина. Это Павел тоже уже знал и даже виделся с Михаилом, который уволился из армии, стал депутатом городской думы. Он женился, растил двух сыновей и очень удивлялся, что Павел при своей должности и профессии не завел жену с детьми.
- Заводятся обычно тараканы или блохи, - бросил тогда Шлыков.
Вот так, вроде и служили вместе, и любили в одно время, а жизнь сложилась по-разному. Впрочем, Павел даже немного позавидовал Михаилу, который смог забыть, вновь полюбить, наладить жизнь.
И если б не та встреча в аэропорту, Павел, наверное, поддался бы уговорам сестры познакомить его с очень умной, доброй, хозяйственной женщиной. Но голова была забита другим. Та незнакомка так и стояла перед глазами, и он готов был поклясться чем угодно - это была Олеся. Уставшая, с потухшими глазами, блекло одетая - и все-таки живая, на удивление не постаревшая, стройная, синеглазая.
Он поднял все рейсы, но не нашел знакомой фамилии, имя же - Олеся - встретилось три раза. Одна оказалась дородной украинкой, вылетевшей в Москву с баулами больше нее самой, другая девочкой пятнадцати лет, третья двадцатипятилетней женщиной с ребенком. На всякий случай он скопировал списки пассажиров на рейсы Москва - Новосибирск и начал потихоньку проверять, не столько надеясь обнаружить Олесю, сколько успокоить самого себя и расшалившееся в пустой надежде сердце.