- Олеся, Головянкин мертв, из Кабула прилетает комиссия, тебя отдадут под трибунал. Барсук вытащил тебя с того света, он Сотворил чудо - ты будешь жить, обязательно будешь… но ребенка не будет - вообще, никогда. А еще тебя ждет трибунал, суд, тюрьма. Олеся… сейчас нас начнут грузить… Я поменяла документы. Я не знала, как тебе помочь, а тут девушка с фактически тем же ранением, что и у тебя. Единственное - другая группа крови. Но я подправила историю болезни и приписала тебе амнезию. Жетон я тоже поменяла. Ты теперь Изабелла Валерьевна Томас, слышишь, Олеся? Ты Томас Изабелла Валерьевна, запомни. Бригада Шаталина. Она полгода служила и попала под обстрел… В госпитале ничего не говори, молчи и все, у тебя шок, амнезия от кровопотери. Тебя комиссуют. Уедешь к нам, я напишу маме, она тебя встретит, поживешь пока под чужим именем, а потом я вернусь и что-нибудь придумаем… Мы грузимся, потерпи.
Я смотрела на Вику, силясь понять, что она говорит.
Меня погрузили на борт, рядом села Вика:
- Они улетают. Ты, твое прошлое там, история болезни, жетон. А ты теперь раненая Изабелла Валерьевна Томас, - шептала в самое ухо.
Какая Томас? Что за бред?
Мы набирали высоту, качнуло. Вика сжала мне ладонь:
- Держись, ты должна жить… Что же ты натворила с собой! Дождись меня, ноги в руки - и домой, а там решим. Главное, чтоб тебя не посадили из-за какого-то урода. Ты, главное, молчи в госпитале, это никого не удивит… а вы похожи с Изабеллой.
Что-то грохнуло, послышались минометные залпы, потом взрыв. Вика прилипла к иллюминатору.
- Второй борт накрыли…
Наш самолет качнуло, и меня скрутило от боли.
- Изабелла, ты - Изабелла. Терпи, она мертва, а ты жива. Забудь все, что было. Я умоляю тебя, подруга, послушай меня, не выдай, а то и я с тобой, под трибунал… ради меня, сделай всё, как я говорю.
Уже теряя сознание от болтанки, я подумала: какое имеет значение все, что говорит подруга?
Ведь Павла нет, значит, нет и меня.
В Кабульском госпитале я пролежала чуть больше месяца и превратилась в законченного интраверта. Я не разговаривала вообще. Не хотела. Мне хватало внутренних диалогов с собой и Павликом. Зачем я жила? Я не задавалась этим вопросом, мне казалось вполне закономерным, что меня не приняли на тот свет, оставив мучиться на этом, отрабатывать вину, а значит, я должна дышать, смотреть, слышать - жить. Впрочем, можно ли назвать жизнью жизнь растения? Меня кормили, я ела, говорили "иди" - шла. Со мной мучились, пытаясь вызвать на разговор, я упорно молчала и лишь кивала или мотала головой, но даже не смотрела в глаза.
Я свыкалась с новой жизнью, как с новым именем. Та глупая девчонка, патриотка-мечтательница, совершившая подлость, убивая любимого и потерявшая всех и всё - мертва. От нее не осталось ни следа - лишь память и совесть, внутренние судьи и палачи. Но если нет Олеси, то некого и судить, а если есть, то тем более незачем судить, потому что ей незачем жить…
Я решила закопать ее и похоронить, как похоронили ту, что взяла на себя ее имя. Потом увидеться с родными Изабеллы, отдать заработанное дочерью, порвать военный билет, вычеркнув не только из памяти - из жизни эти месяцы, исправить паспорт и уехать туда, где никто меня не знает.
К середине октября меня комиссовали вчистую.
В Кабуле в ожидании оформления документов и борта в Союз я сидела на пересылке и совсем не удивлялась тому, что всё заканчивается там, где началось. Мне не было страшно, что меня узнают те, кто отправил нас с Викой в бригаду Свиридова - мне было все равно. Может, поэтому и не узнали? А может, я до неузнаваемости изменилась? Этот вопрос меня тоже не занимал. Я сидела, опираясь на палочку, которую подарили мне ребята из госпиталя, и смотрела на двух новоприбывших девчонок, вернее, девушек и женщин. Одной было лет тридцать, другой двадцать три максимум. Они бросали на меня украдкой любопытствующие взгляды и, казалось, завидовали бравой вольнонаемной, которая умудрилась получить ранение.
А я на их месте видела себя с Викой, наивных девчонок, приехавших на войну, не зная по сути, что это такое. Книжки, фильмы искусно культивировали в нас патриотизм, взывая к долгу, чести и прочим, очень нужным человеку вещам, но они скрывали правду о войне. На ней подвиг был нормой, и совершал его не только тот, кто бросался на амбразуру, но и тот, кто сохранил себя, пройдя сквозь грязь, боль, цинизм, повседневные трудности и опасности. Кто не сломался, как я, не омертвел и не очерствел.
Женщины тихонько переговаривались, обсуждая повышенное внимание мужчин к их персонам, а я думала, что в Афган прибыли "чекистки" и "жены", но вряд ли "интернационалистки".
Мне, как той женщине, отправленной в Союз за аморалку, многое хотелось им рассказать, но у меня не было ни сил, ни желания открывать рот, произносить пустые для них слова, вдаваться в подробности, убеждать в том, чего они не знают, а поэтому не поймут и не поверят. У каждого свой путь к эшафоту, свои грабли, свои шишки.
Ко мне подошел молоденький лейтенант и, отдав честь, подал документы.
- Спасибо, - кивнула я, убирая их.
- Вас проводить? Пойдемте, я помогу. Борт пришел, грузятся.
- Спасибо.
Он подхватил небольшую сумку - все, что еще в гарнизоне собрала Вика, и мы двинулись к взлетной полосе. Там меня перехватили ребята:
- Давай, сестренка, помогу, - улыбнулся черноволосый парень из дембелей - голубой берет. Я не смогла сдержать ответной улыбки:
- Если не трудно…
- Мне не трудно, - заверил он, глядя на меня с искренним сочувствием. Мы были с ним равны, и он это признавал. Нам не нужно было говорить, чтобы понять друг друга, достаточно посмотреть в глаза друг другу - там была боль, одна на весь контингент служивших, служащих и отслуживших в этом аду. Его друг, светловолосый парень покрепче телом, подхватил меня на руки и понес по рампе самолета внутрь.
- А ну-ка ноги подобрали! - гаркнул, сгоняя с прохода бойцов. - Исчез, салага, - процедил конопатому первогодку. Тот просто сдвинулся, освобождая мне место.
- Что-то негусто… - Он покосился на сумку, что легла у моих ног. Его подняли за шиворот и вытолкали в глубь салона:
- "Чекистки" другим рейсом, - бросил презрительно светловолосый и сел со мной рядом, черненький с другой стороны:
- Вадим, - подал ладонь.
- Изабелла.
- Владимир, - подал палочку светленький. - Будем жить, сестра?
- Да, - еле выдавила я, кляня себя за невольно выступившие слезы. Парень ласково сжал мне ладонь:
- Где служила?
- Под Кандагаром.
- Долго?
- Полгода.
- На всю жизнь хватит, - кивнул с пониманием. - Куда сейчас?
Я пожала плечами.
Парни переглянулись и сразу решили, не задавая больше вопросов:
- Тогда с нами, в Ленинград.
Я опять пожала плечами - мне было все равно.
- Ничего, сестра, уляжется. Главное - живы, главное - домой летим.
Рампа закрывала обзор, поднимаясь вверх. Исчезла полоска бетонки, коричнево-серые скалы…
Прощай, Афган!
Ташкент одарил нас персиками, абрикосами и дынями. Мы сидели с ребятами, поглощая сахарные ломтики дыни, дожидаясь самолета на Москву.
Я смотрела на снующий народ и еще не понимала до конца, что все позади и больше не будет команды "ложись", смертей, взрывов, запаха антисептика, солярки и самогонки, жужжания "вертушек", дымовых завес, дурных приказов, сволочей-замкомбригов, которые в угоду не Отечеству, но себе любимым решали, кому жить, а кому умирать.
Ребята так же, как и я, смотрели на суету вокруг, словно приехали в цирк. Особо пристальное внимание у них вызывали, понятно, девушки и женщины: коротенькие юбочки, туфельки на каблучках, аромат духов, яркая косметика. Вадим, как блудливый кот, поглядывал из-под полуопущенных ресниц на проходящих мимо красавиц. Володя, смакуя, потягивал пиво и, блаженно вздыхая, чистил мне дыню армейским ножом.
- Дембельнулись, брат! - с недоверием выдохнул Вадим.
- Да-а-а, - подтвердил тот.
- Матери телеграмму отбить надо.
- Да-а-а, - и кинул мне: - Плохо ешь, сестренка.
- Ничего, у наших матерей отъестся, - уверенно заявил Вадим. - Ладно, чего сидеть, пошел телеграмму отбивать. Вы не уходите.
- Да здесь мы. Моей тоже стукни!
- Понял!
Володя проводил друга взглядом, допил пиво и, достав сигареты, закурил, спросив у меня вскользь:
- Тебе сколько лет, сестренка?
Я отвлеклась от лицезрения разномастно одетой толпы, которая поражала меня взглядами, улыбками, гордой походкой, прямой и свободной, легкой одеждой - без бронежилетов. Безмятежностью лиц.
Вопрос собрата доходил с минуту, продираясь меж размышлениями о спокойной жизни окружающих и возрасте убитой Изабеллы.
- Двадцать один, - сказала свой возраст.
Парень нахмурился, искоса поглядев на меня, потер шею, скрывая смущение.
- Что, выгляжу, как пенсионерка, а, оказывается, пионерка?..
- Примерно. - Он не стал вилять.
- Дай сигаретку.
- Без проблем, - протянул пачку, поднес зажигалку. - Ты вообще где живешь?
Я с минуту смотрела перед собой на серую кромку пыли на асфальте и пожала плечами.
- Это как? - Он не удивился, а, скорей, насторожился. - А приписное свидетельство?