Владимир Лидин - Три повести стр 118.

Шрифт
Фон

Григорий Чуйко вернулся в такую дождливую ночь. Два часа блуждал он по степи и не мог найти родного села. Какие-то сожженные хаты возникали в тумане, какие-то голые разлапистые деревья, гиблая тоска опустошенных мест. Он был отпущен домой на четыре месяца; с его правым больным легким была проделана операция - в легкое был вдут воздух: называлось это странным словом, которое Григорий не запомнил. Он так и не добрался до родного села, и только по мрачно темневшему остову ветряной мельницы определил, что находится вблизи соседнего большого села, где жила мать жены. Тяжелая грязь налипала на сапоги, иногда он проваливался в глубокие лужи и останавливался, чтобы набрать дыхание. Рукава его шинели были мокры, под намокшей шапкой остывал, холодя голову, пот. Ветер тонко свистел в острых листьях неснятой кукурузы или волчьим воем ныл в телеграфных столбах с порванной проволокой.

В соседнем селе его встретили такие же сожженные хаты. Все было глухо, черно и мертво. Он прошел мимо нескольких развалин и увидел строение, наполовину сгоревшее. Только стебли очерета и кукурузы, которыми оно наскоро было покрыто, означали, что из остатков своего жилища человек соорудил подобие пристанища. Григорий нащупал дверь и вошел в дом. Плошка с коптящим фитилем едва освещала его. На лежанке уцелевшей печи, подперев голову руками, лежал лицом вниз человек. Его тяжелое дыхание сопровождалось судорожными глотками нехватавшего воздуха, - казалось, у человека были только обрывки легких, и Григорий сам ощутил в эту минуту все то болезненное, что было и у него внутри…

- Здравствуйте, - сказал он, снимая обеими руками мокрую шапку. - Не скажете мне случаем - чи жив кто из Чуйко?

Человек поднял голову, но женский отзывчивый голос с печи опередил его ответ:

- Вам кого из Чуйко? Вы-то сами кто будете?

- Я - Григорий Чуйко. А ищу свою жинку, а може, кто еще из ро́дни на́йдется.

На печи зашевелились, и босая, еще степенная женщина проворно спустилась с печи.

- Григорий Чуйко? - спросила она, приблизив к его лицу плошку. - А я думала, что и в живых вас уже нема. Да мы же ваши родичи.

Она подняла плошку над своей головой, и он узнал Алену, старшую сестру жены.

Минуту спустя он уже сидел рядом с больным ее мужем и жадно слушал про все, сам дивясь томлению и горькому покою в себе после дождя и пустынного окаянства ночи.

- Ах боже мой, - говорила женщина, - черный, як земля, лицом стали… боже, боже! Серденько мое! Нема наших чоловиков, всих нимци погнали. Один мой остался, да чи он жив, чи не жив - сами подивитесь.

Муж ее был ранен немцами в легкое еще в прошлую мировую войну. Свыше двадцати лет свистело и сипело у него в груди, и он мог спать лишь лицом вниз, подперев руками голову… Галя была жива: свыше полутора лет скрывалась она от немцев, и им так и не удалось угнать ее. Он должен был сейчас же, еще этой же ночью, ее увидеть. Но хата его была сожжена, и Галя с матерью жили в землянке. Женщина пошла проводить его до землянки. Опять дождь заплескал в лицо, и в оголенных ветвях шумел ветер. Вскоре они дошли до низенького входа в землянку. Чуйко спустился по ступенькам и открыл дверь. От керосиновой лампочки с приспущенным фитилем тяжело пахло плохо очищенным бензином.

- Галя! - позвал Чуйко в полумрак, и она сейчас же, будто ожидала его прихода, кинулась к нему…

- Гриша! - сказала она со стоном и припала к его груди. Он обнял ее. Сестра ее отвернулась и, тоже заплакав, выбралась из землянки, чтобы не мешать им.

- Ты ли это, Гриша? - спросила Галя, отрываясь от него и вглядываясь в столь изменившееся его лицо. - Болел ты, что ли? - спросила она скорбно.

- Так… ранило маленько, - ответил он уклончиво: он побоялся сказать, что у него туберкулез.

- И сивый какой стал, - сказала она еще, проведя рукой по его волосам.

- Ну, обо мне что говорить… ты о себе скажи. Не надеялся я тебя еще увидеть.

Он посмотрел в сырую темноту землянки. Со стен ее меж наскоро сбитых досок капала вода. Это было все, что осталось от ладного, любовно построенного им в счастливые годы жилища. И жена - была ли эта постаревшая женщина той Галей, той звонкой, той певуньей, той ни перед кем не склонившей гордой своей головы? Морщинки лежали на ее потемневшем лице, и вся она была не прежняя, не та, точно были выпиты из нее лучшие соки жизни.

- Ну, как они у вас тут, немцы? - спросил он хмуро. - Народу много угнали?

- А всех, - ответила она просто, - ни дивчат, ни хлопцев - никого не найдешь. Пишут, си́роты несчастные, письма из немецкой неволи. "Передаю я вам свой скучный привет з чужой стороны… дуже скучила я за вами и за своей ридной Украиной, дуже хочется до дому, побачить усих вас…" - сказала она нараспев, точно причитая.

Он смотрел на нее - никогда она так не причитала. Изломали, покалечили ее гордую душу. И как бы ни сложилась вновь жизнь, какой бы ладный ни построил он заново дом, - этого никогда не изжить, не забыть… Может быть, самым страшным было для него сейчас, что он вынужден оставаться здесь со своим больным легким, когда нужно действовать - каждый день, каждый час, каждую минуту.

- Как жить-то теперь будем, Гриша? - спросила она, показав на черный мрак сочащейся влагой землянки.

- Как-нибудь будем. Зиму надо прожить. А к весне последнего немца с Украины прогоним.

- Старая я стала, страшная, - сказала она горько. - Два года тебя не было, а мне кажется - двадцать.

Она отвыкла от него и дичилась, не решаясь принять его ласку.

- О брате моем ничего не слыхала? - спросил он, помолчав.

Она покачала головой.

- Ничего.

- Да, в пустыню хотели они превратить Украину… Вот эту жизнь они нам готовили - в точности… вот как мы с тобой в землянке, как кроты, без света, в черной темноте сидим!

Она прислушалась вдруг женским чутким слухом к его учащенному короткому дыханию.

- Нет, не тот ты, Гришенька, - тихо сказала она, - болеешь, я чувствую.

Он молчал, липко облитый по́том внезапной слабости.

- Другого мужа тебе надо искать, - сказал он, не щадя себя. - Туберкулез у меня… а в правое легкое воздух мне вдули, чтобы совсем не работало.

Знакомая улыбочка тронула вдруг ее губы, и нежность - давняя, та, за которую он ее полюбил, которую вспоминал эти два года разлуки, - осветила ее лицо.

- Нет для меня лучшего, - сказала она, обняв его за шею рукой и пряча лицо у него на груди, - и хоть бы без ноги, без руки ты вернулся - краше для меня нет никого.

Он с силой поднял за подбородок ее голову и, посмотрев ей в глаза, припал к ее ждавшим этого мига губам…

Бензин в лампочке догорал, и она тихо потрескивала, угасая. Григорий Чуйко был дома - сейчас служила ему домом землянка, но назавтра надо было начать новую жизнь. Он стал расспрашивать ее о соседях и родичах.

- И из Кравченко нет никого, - отвечала она, - и Шепелей всех до единого немцы угнали… одна бабка осталась. А Евстрата Петровича убили немцы, и Мишу Васенко тоже убили.

Он не уснул в эту ночь. И даже мирное, утоленное дыхание жены рядом с ним не могло привести его в равновесие. Только под утро он забылся тяжелым, не приносящим отдыха сном.

На другой день, повидав всех родичей и соседей, всем показавшись и на всех посмотрев, он медленно стал надевать еще не просохшую с вечера шинель. Жена следила за ним, лицо его было хмуро.

- Далеко ли, Гриша? - спросила она осторожно.

- Так… на село посмотрю, - ответил он нехотя, - что у вас тут делается.

Но она уже знала: тесно ему в доме после простора войны. Так уж устроен мужчина, что нужно всегда ему действовать, и никакая домашняя тишина и уют не заменят ему главного - действия. Она больше ни о чем не спросила его. Он не вернулся и к вечеру, и она тщетно прождала его с ужином. Он возвратился только к полудню следующего дня - спокойный, повеселевший, тот - прежний, привыкший действовать Григорий Чуйко.

- Ну, Галю, давай обедать… я голоден, - сказал он свежим голосом. Он сел за стол и сразу принялся за борщ. Даже скулы его слегка порозовели. - Обошел я село, - сказал затем он, насытившись и свертывая папироску. - По правде, я уже ни на что не надеялся… а тут восстановить можно многое. Маслобойка - это раз… ее недельки через две можно будет пустить. Мельница - это два, только крылья подправить. А у нас люди без муки, зерно толкут в ступах. Школу пока хоть для младших классов открыть, - в любой хате, в две смены. И учителька на месте. Побывал я и на машинно-тракторной… тракторов, конечно, не осталось, а мастерская цела, и слесарный инструмент Егор Иваныч припрятал.

Он вытащил вместе с бумажником большую записную книжку, знакомую ей, Гале, еще с той поры, когда был он председателем колхоза. Он как бы снова был уже там, на поле, среди разоренного войной некогда обширного хозяйства, и она приняла это как необходимое.

- Конечно, и в год, и в два не восстановишь, что было, - говорил он между тем. - А все-таки маслобойку и мельницу пустим, в школе занятия начнем, ремонт инвентаря наладим, теперь скоро к весне…

- Ты что же, Гришенька, опять в председатели? - спросила она робко. - Лежать тебе надо сейчас.

Но он только досадливо отмахнулся:

- В гробу належусь.

Нет, не надолго зашел он в родной дом. Только на один вечер хватило блаженной его расслабленности, - он был снова уже подобран и озабочен.

Неделю спустя, вернувшись домой, он сказал коротко:

- Утром готовь подсолнухи. Повезем давить масло, - но ноздри большого его носа с довольством раздувались.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги