Глеб Горбовский - Свирель на ветру

Шрифт
Фон

В сборник прозы ленинградского писателя, лауреата Государственной премии РСФСР, включены новая повесть "Свирель на ветру", а также ранее издававшиеся повести "Первые проталины" и "Орлов".

Содержание:

  • Свирель на ветру - (Нарисованная дверь) 1

  • Первые проталины 39

    • Глава первая. Школа 39

    • Глава вторая. Отец 45

    • Глава третья. Евдокия 52

    • Глава четвертая. Павлуша 55

    • Глава пятая. Праздник 61

    • Глава шестая. Взрыв 67

    • Глава седьмая. Кроваткино 70

    • Глава восьмая. Княжна 75

    • Глава девятая. Супонькин 78

    • Глава десятая. Облака 81

    • Глава одиннадцатая. Деньги 83

    • Глава двенадцатая. Возвращение 87

    • Глава тринадцатая. Новый год 90

    • Глава четырнадцатая. Сульфидин 95

  • Орлов 97

Глеб Горбовский
Свирель на ветру. Повести

Свирель на ветру
(Нарисованная дверь)

Спал скверно, тягостно. Не спал, а болел. Или, как выражаются медики, страдал. И когда на ладонь моей руки, откинутой в узкий проход между лежащими вповалку трюмными пассажирами, наступила чья-то нерасторопная, неряшливая нога - не взвыл от негодования, но, благодарный, проснулся, выкарабкавшись из немилосердного сна, будто из ямы. И тут же услышал пароходный гудок последнего на Амуре колесника "Помяловский".

Теперь-то я знаю: начало всему неразумному во мне - обида. Точнее - гордыня, порожденная обидой. Это она сорвала меня с места и гнала по великой транссибирской дороге в направлении… чего? Мести? Утешения в забвении? Жертвенности, всепрощения?

Нет. Все, что угодно, только не это. Молодость не обучена благотворительности, а мне к началу побега из неразделенной любви тридцати не набежало. Двадцать восемь. Возраст невразумительный, не отчетливый какой-то. Непопулярный. Со все еще необузданными претензиями к миру. Юность прошла, жизненный опыт - в зачатке. Разум возбужден, если не разочарован, а как же: тут тебе и первые хвори, и первые щелчки по носу раскаленного самолюбия, а то и первый, пронзительно белый волос на виске; а главное - недолговечность прекрасного ошарашила, потускнение любви к женщине изумило, испарение музыки любовной потрясло, музыки, которую принял ты за доступную воду и пил неэкономно.

И как расплата - сам для себя с некоторых пор являешься главным обидчиком. И - высшим судией. А себя-то, любимого, разве не помилуешь? За все содеянное сплеча-сгоряча - не простишь? Отсюда, от лжи частной, личной, - враки всеобщие, вселенские. Ты продешевил, приврал, преступил, а расплачивается весь род человеческий.

Глухой, утробный шум паровой машины и непрестанная трясца, дребезг, исходящий от "плавучего средства", перекочевали из кошмарных сновидений в предрассветную, студеную явь, открывшуюся моему хмурому взору на верхней палубе "Помяловского", куда пришлось перебраться из трюма в погоне за свежим воздухом.

Берега, распластавшиеся по обе стороны могучей реки, не просматривались. Однако - угадывались. Благодаря смутным, анемичным огонькам. Весьма редким. Правильнее сказать - редчайшим. Алмазного достоинства. И еще благодаря тишине. Тишине, исходившей от берегов, спеленутых травами, наверняка поросших лиственницей, пихтачом, а то и кедром-уродцем. Ночное море, к примеру, такой плотной, обжитой тишины не имеет.

Низовья Амура - это еще Север… За Татарским проливом, куда впадает Амур, гигантской рыбиной вытянулся Сахалин, в верхней половине которого под душистыми мхами костенеют синие ледяные разводы вечной мерзлоты.

Опустившись на влажные рейки палубной скамьи, тут же вскочил; прохладная роса мгновенно пропитала мои потертые журналистские брючата! Ухватившись за поручни ограждения, стал всматриваться в утро.

Смотреть было не на что. Предосенняя августовская ночь уходить за горизонт не торопилась, покровы свои непроглядные с теплого ложа реки снимать - не спешила.

Почему все-таки Юлия отпустила меня? Из коготков? Не остановила, не окликнула в последний момент? Почему не захотела осчастливить? И еще: зачем бежал я столь безоглядно, не призвав на помощь хотя бы милосердие, отпущенное женщине природой одновременно с любопытством, неистребимым желанием нравиться и верить в разную сентиментальную чепуху? Почему не простил Юлии ее неспособность щадить несчастненьких, нежелание бросать в их протянутые кепки хотя бы медяки… участия?

Я знал ее двадцать лет. Из двадцати восьми. И все это немалое время стремился к ней. Даже во сне. А может - исключительно во сне? В бреду сладчайшем? В дурмане наваждения? Не в любви же? Любовь, по слухам, не столь безжалостна. И не в общении с женщиной ее истоки. Не в смутных желаниях, не в гордыне и любопытстве. Вот, скажем, патриотические чувства - куда бескорыстнее чувств воздыхательских, аллейно-лунных. Почему-то, когда враги ставят человека к стенке, чаще всего из двух вариантов, не задумываясь, выбирает он - верность Родине. Да, да, правильно пишут в серьезных книгах: любовь - это прежде всего жертвенность. Когда свое отдаешь другому, позабыв о вознаграждении.

Родился я в год окончания войны. Война умерла. В страшных судорогах - издохла. И на ее руинах зацвела радость новой жизни, начался отсчет другому, послевоенному поколению. Переезжая однажды через мост Лейтенанта Шмидта на Васильевский остров шестым номером трамвая, а точнее - вися на его хвосте, или, как тогда еще говорили, на "колбасе", в застекленном пространстве вагона увидел я девочку. Лицо девочки…

Нет, она не строила мне рожи, не высовывала язык, не расплющивала нос о запотевшее от дыхания стекло, не отворачивалась презрительно или насмешливо. Она смотрела на меня в упор. Прямо в мои глаза… и как бы - сквозь меня.

Трамвай как раз переваливал вершину моста, его разводной хребет, и тяжко скатывался к набережной, набирая скорость. Под бессмысленным, казалось, нарисованным, хотя и бескорыстным взглядом необъятных глаз девочки, таких же синих, как сигнальные фонарики во лбу шестого маршрута, руки мои, вцепившиеся в подоконный карниз, казалось, вот-вот разожмутся, и я, не успев позвать маму, шмякнусь на бегущий из-под трамвая булыжник.

Одновременно с ощущением беспомощности в этот миг уловил я успокоительное побулькивание в ранце, висевшем за спиной, - это в чумазой бутылочке колыхались фиолетовые чернила, при помощи которых, а также стального перышка № 86 вот уже две сентябрьские недели осваивал я буквописание в первом классе.

В то необыкновенное, а для меня просто фантастическое утро девочка, обладавшая отрешенным, "ложным" взглядом, увезла меня на четыре трамвайные остановки за школу. Как ни странно, однако запомнилось следующее: в ее отсутствующем взгляде сквозила умная, взрослая улыбка, весьма замаскированная, почти призрачная, такая, что и не поймешь: улыбка это просвечивает или девочкина душа?

Ясное дело, что тогда, вися на "колбасе", я ни о какой душе понятия не имел, однако дыхание той улыбки, сквозь стекло проникающее, уловил! И тут же обеспокоился. Да так, что на пятнадцать минут опоздал в школу.

Потом ее глаза являлись мне в сновидениях. Ничего конкретного в памяти, естественно, не сохранилось. Единственно - ощущение утраченного восторга.

Позднее, когда испарилось и ощущение, к нам, в четвертый "Г", где-то с середины первой четверти перевелась та самая девочка с лунным, невозмутимым выражением глаз, и я сразу же подошел к ней и спросил: не узнает ли она меня? Юлия не узнавала.

- Не приставай, мальчик, - строго поставила меня на место, а потом не из жалости, но скорей из вежливости поинтересовалась: - А где мы встречались, мальчик?

- Три года назад… - заспешил, застеснялся я, промямлив чуть слышно: - Ты ехала на трамвае, а я - на "колбасе"…

- На "колбасе" только хулиганы ездят.

Разговор дальше не пошел. Прозвенел звонок… и я очутился за одной партой с Юлией. Прежде-то я сидел с вертлявым Шуриком, который уже курил, в драке норовил садануть "под дых", а то и ниже куда, стрелял на уроках из резиночки с двух пальцев по плакатам и прочим учебным пособиям, подкладывал кнопки под девчонок, обертывал себе передние зубы серебристой фольгой, приносил в класс живых мышей и вообще… страдал излишним жизнелюбием. Рассадили. А вместо Шурика - надменную Юлию! Ну не надменную, так задумчивую. Сложную. Не такую, как все.

Взошло солнце и теперь плавало в земных испарениях, едва просматриваясь, бледным желтком висело над колючим берегом, словно засунутое кем-то в непрозрачный полиэтиленовый мешок.

Уловив возле себя постороннее присутствие, нехотя отвожу глаза от задыхающегося солнца: на влажных поручнях, сантиметрах в двадцати от моих бледных, комнатных ладошек, нарисовались чьи-то весьма потрепанные жизнью кулаки, наверняка в свое время помороженные или обваренные, - пальцы в несуществующих перстнях синего колорита, то есть "отлитых" посредством татуировки.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке