Тем не менее чувствовать себя живым и сексуально озабоченным в такое время было странно. С одной стороны, нас бомбардировали сенсациями в местной прессе: "Нью-Йорк отбивается, пока Париж танцует" ("Матэн"), "Геи охвачены паникой" ("Нувель обсервер"), "Розовая чума" ("Паризьенлибере"); с другой - один из порнографических журналов опубликовал статью, в которой я прочел: "И недели не проходит без щекочущей нервы истории о болезни, которая, как считается, заразнее, чем гангрена и бубонная чума, вместе взятые, и которая, как говорят, выкашивает нас, бедных мужеложцев. Только давайте подождем и посмотрим, ладно? А пока ждем, будем продолжать жить. Трахаться опасно? Хорошо, а не опасно ли переходить улицу?" Другой журнал, высмеивая сообщение о том, что в Швеции уже принят долговременный план борьбы с "эпидемией", предположил, что такая мелодраматическая реакция объясняется "скандинавской одержимостью смертью, явно просматривающейся в работах Стриндберга и Бергмана". А третий жизнерадостно советовал своим читателям игнорировать "импортную болезнь", как и "биг-маки", с которыми он ее сравнивал; статья имела особенно выразительный заголовок: "СПИД, любовь моя".
Дело в том, что гейский рак наконец получил собственное имя, или, точнее, диагностическое название. Aids. AIDS. Как бы это ни писать, значение было одно: синдром приобретенного иммунодефицита.
Если мне будет позволено сделать отступление, хочу сказать, что лично я всегда предпочитал писать Aids, а не AIDS. Заглавные буквы, кричащие, как газетная шапка, заставляют думать, будто это не такая же болезнь, как все остальные. Раз в неделю Мик, например, который по-прежнему лелеял надежды чего-то достичь в мире рок-музыки (только непонятно, в качестве кого), притаскивал в школу последний номер "Вэрайети" как оправдание своей вечной бездеятельности и, по моему убеждению, полного отсутствия таланта. Просмотрев музыкальный раздел, ради которого, как считалось, он и покупал журнал, Мик зачитывал нам страницу некрологов, где значились по большей части мелкие персонажи шоу-бизнеса - аранжировщики, помощники режиссера, хористы, - умершие в вызывающем тревогу возрасте тридцати двух, тридцати четырех, двадцати четырех, даже девятнадцати лет (пуэрториканский вундеркинд-драматург, например, успел увидеть на сцене лишь одну из своих пьес).
Обычно говорилось, что смерть наступила "после длительной болезни" (без уточнения, какой именно) или что "у покойного остались безутешные родственники - родители, братья, сестры", - только вот кто никогда не упоминался, так это жены. И тоже почти каждую неделю в печальном списке откровенно сообщалось, что некоторые из усопших - то ли потому, что сами они этого не стыдились, то ли потому, что "безутешные родственники" не стали настаивать на каноническом эвфемизме - "скончались от СПИДа". Вот мне и казалось, что стоит вам взглянуть на страницу некрологов, как эти четыре заглавные буквы - СПИД - так и кидаются вам в глаза, словно сам шрифт повышает голос и поднимает брови, осуждая причину смерти и тот образ жизни, который был причиной этой причины. Получалось так, что чего бы ни достиг покойный при жизни, его навсегда запомнят только из-за того, от чего он умер.
Возвращаясь к этим счастливым, по видимости счастливым дням… если учесть, каким отчаянным положение должно было однажды стать, может быть, трудно поверить в то, что в следующие двенадцать месяцев сообщество геев Парижа (куда я включаю и наше микросообщество в "Берлице") умудрялось, непрерывно и навязчиво говоря о СПИДе, в то же время отказываться позволить ему ограничить свое трудно давшееся право на личную свободу и неподконтрольность. Если хотя бы половина рассказов моих коллег о том, как они провели ночь, была правдива, то все они, за единственным исключением, так же безоглядно вступали в связи, как и раньше, а я столь же безоглядно продолжал выдумывать собственные сексуальные приключения. СПИД являлся объектом тревоги, конечно, - но он был далеко, в Африке, где в конце концов был найден его источник, и в Америке, где высокоморальное большинство населения (как мужчины, так и женщины), единодушно ненавидевшее гомосексуалов, получило дар небес - предлог отобрать назад все, чего воинствующие секс-меньшинства добились со времени бунтов в Стоунуолле. Как говорил Мик, "типам традиционной ориентации ненавистна даже мысль о том, что мы можем развлекаться, как хотим, и нас не бросят за это в каталажку; вот им ничего и не оставалось, кроме как изобрести болезнь специально для геев". Французский антиамериканизм, даже в лучшие времена не особенно скрывавшийся, с наступлением того, что Скуйлер называл "апартAIDS", дошел до точки кипения: подумать только, врачи отказываются лечить пациентов, число самоубийств растет, родители боятся утешить умирающих сыновей. Такое возможно только в Америке, злорадствовали мы, обращая на Америку извечный взгляд сверху вниз, как и пристало Старому Свету в отношении Нового, - мы и в самом деле думали (тогда еще не было сообщений о смертях от СПИДа во Франции), что все это Америкой и ограничится.
И все же даже в Париже ситуация претерпевала всевозможные странные метаморфозы и давала поводы для неверных толкований. Я помню, как однажды, благодаря кому-то из своих папиков, Ральф Макавой получил приглашение на ретроспективу Дэвида Хокни в Гранд-Паласе. На следующее утро мы спросили его, был ли он представлен великому чело-веку и какое впечатление тот на него произвел.
- О, - ответил Ральф, - он настоящий лапочка. Я хочу сказать, что он ничуть не за дается. - Потом, после мгновения задумчивости, Ральф добавил: - Наверное, поэтому мне его так жалко.
- Жалко Дэвида Хокни? Боже мой, почему?
- Потому что у него AIDS.
- У Хокни AIDS?
- Ага, - кивнул Ральф, и могу поклясться, что он не собирался шутить. - Такой здоровенный, по одному в каждом ухе. Говорят, года через два он оглохнет совсем.
Как же мы смеялись!
За исключением чудаковатого ночного портье, которого я по-прежнему старался избегать, я скоро начал называть по именам служащих "Вольтера" - горничных, которые тайком от хозяйки пускали меня в душ, не требуя за это денег. Был еще скупердяй поэт Филипп Супо, который тоже жил в отеле и иногда, придя в общительное настроение, приглашал меня в свою комнату, сюрреалистически заполненную пустыми банками из-под английского джема, чтобы обрушивать на меня беспорядочные и бессмысленные монологи о несправедливостях, которые ему чинят издатели. Жила в "Вольтере" и вдовствующая графиня… имени ее я так никогда и не узнал; она занимала комнаты этажом ниже и поддерживала свой расточительный и праздный образ жизни, дважды в год продавая на аукционе парочку редких первых изданий из коллекции, доставшейся ей от покойного супруга. Ее наштукатуренное лицо в результате нескольких подтяжек представляло собой восковой палимпсест; со своими унизанными кольцами пальцами, подведенными глазами и тяжелым жемчужным ожерельем она напоминала порыжевший снимок светской гарпии довоенных лет. Старуха была надменной, раздражительной антисемиткой, и я не испытывал гордости, если меня видели в ее обществе; она вечно жаловалась на шум с верхнего этажа, хотя соседи, как я подозреваю, просто ходили по своим комнатам, на что имели полное право. Однажды с мрачным смешком она сказала мне, что единственной жилицей сверху, с которой она могла бы примириться, была Анна Франк. Тем не менее, когда бы мы с ней ни встретились - в баре отеля или в расположенном рядом ресторане "Фрегат", где она неизменно оплачивала счет за нас обоих, - я находил ее неисчерпаемо интересной. Однажды я совершенно случайно узнал, например, что в тридцатые годы она была в числе голливудских хористок, снимавшихся на крыле белого акваплана в "Летим в Рио" - мюзикла с участием Астэра и Роджерс, который я как-то видел в маленьком кинотеатре на рю Шампольон. Что еще можно сказать о том времени? Как и большинству моих коллег, мне постоянно не хватало денег, так что я тайком начал давать уроки (контракт с "Берлицем" работу на стороне запрещал).