После этого письма Тынов и переступил в первый раз порог этой лесной сторожки, которая каким-то образом сделалась его домом вот уже не полтора… нет, скоро два года! Бежит время, бежит!.. И ничего уже не меняется. Разве вот только это?.. Удивительное дело, до сих пор едва слышно, тонко пахнет женскими духами! Это в их-то с Барханом логове - и духи? Потеха! Он внимательно вдохнул несколько раз. Не то что запах, а отзвук, эхо запаха ее духов чуть веяло откуда-то. За долгов время жизни в лесу на чистом воздухе, в одиночестве, обоняние у него обострилось необыкновенно. Несколько раз ему случалось заметить, что отчетливо чувствует запах человека, который незадолго до пего прошел по лесной тропинке. Он стал доискиваться - откуда тянет запахом духов - и нашел. Оказывается, на материи его грубой рубашки, там, где лежала ее рука. На правом плече. Он позволил себе подышать минутку этим слабым, ускользающим запахом и усмехнулся. Ничего, голубчик, скоро выдохнется… пройдет и угаснет запах, как все прошло и погасло…
Каким далеким сейчас казался день, когда он получил от Палагая вызов в трехстрочном его письме. Он сразу же тогда понял, что это настоятельный вызов, именно по этой небрежной развязности записки. Даже по очень уж четко, печатными буквами, выписанному адресу.
Палагая он в первую минуту просто не узнал. Тот сидел, согнувшись у стола, и курил, сосредоточенно стряхивая пепел в ржавую консервную банку. Слышал, конечно, шаги на крыльце и ворчанье собаки, но еле обернулся на вошедшего и с места не встал.
- А-а, явился все-таки? Я уж, по правде сказать, думал… Ах, ты плавал? Что ж, это очень приятное занятие, конечно! Значит, Ваня у нас теперь за плаванье взялся!..
В таком роде разговор и продолжался.
Палагай был ироничен, насмешлив, слушал недоверчиво и невнимательно. Занят был больше всего курением и таким осторожным и тщательным стряхиванием пепла с папиросы в пустую банку, будто изготовлял там какой-то химический состав, по точнейшему рецепту..
- Не женился? Что ж это ты?.. - и неприятно усмехнулся при этом. - Ты, может быть, предполагаешь, я тебе что-нибудь рассказать собираюсь? Нет, не собираюсь нисколько. Не ожидай.
В таких отрывистых разговорах прошел и кончился вечер, а утром они вдвоем пошли в обход по лесу, прошагали километров тридцать по оврагам и бурелому, воротились обратно и опять остались с глазу на глаз в сторожке, усталые, раздраженные, и все молча. Точно взялись: кто кого перемолчит. Так поужинали кое-как всухомятку и легли спать.
Две бутылки водки, привезенные Тыновым, так и остались стоять нетронутые на столе. Среди ночи Палагай вдруг каким-то упавшим голосом проговорил:
- А ты не обижайся, Ваня. - Услышал в ответ только легкое хмыканье и совсем уж безо всякой иронии и насмешки быстро продолжал: - А что это такое, я тебя спросить хотел? Что такое, например, Хиль-де-гарда? Это что-нибудь значит? Ах, значит? Может, так, шутка какая-нибудь, пустяк? Нет? Я так и знал. Какая уж там шутка. Значит, верно я назвал: Хильдегарда? И ты можешь мне объяснить про нее?.. Ладно, погоди, так все-таки нечестно.
Я тебе тоже скажу сперва. Что я тебе скажу - это все правда будет. А всю правду, всю, что я видел, на тебя навалить - это подло было бы с моей стороны. Зачем? Я давно уже это обдумал и взвесил, сколько тебе нужно сказать, - он замолчал надолго, потом заговорил вдруг как бы с некоторой натугой и без всякого вы ражеи ния, точно поневоле читал заранее заготовленный, наизусть заученный текст. - Значит, как тебе известно, сбылась мечта идиота. Мы все боялись опоздать, помнишь? И вот, как ты знаешь, чудом все-таки я в Ленинград попал и чудом как будто бы поспел еще вовремя и ее нашел… Соню… И знаменитый мой заветный пакет с этим жирным шоколадом всех стран при мне… Там длинный коридор такой… И наконец комната. Пять девушек. Все раненые. Не тяжело раненные, нет, считается… ничего, легко. Артобстрел, понимаешь? Ну вот, я туда зашел, огляделся, ничего не разглядел и вышел поскорей в этот пустой коридор, разломал на подоконнике перочинным ножом на мелкие кусочки одну только палочку от одной толстенной шоколадной плитки, зажал это все в кулак, подсел к Сониной койке, ото всех спиной загородился и незаметно сую ей в рот малюсенький осколочек. Она сперва ничего не поняла, потом шепчет: "Больно… что это?" - и пальцем дотрагивается до уголка рта, показывает, где ей больно. Потом разобрала, улыбнулась, шепчет: "Еще!" - и даже зажмурилась от ожидания и тут же сразу испуганно шепчет: "А девочкам?.. Теперь девочкам!" Я обернулся, и тут все разом и рухнуло. Окончательно и бесповоротно. Вся наша мечта бессмысленная. Вся истина передо мной открылась! Да ведь разыщи я Соню в самой уединенной квартире, в наглухо запертой комнате, она все равно сказала бы: "теперь девочкам"… или "старушкам", это все равно… А тут эти все лежат смирно, молчат и на меня смотрят. Разжал я свой потный кулак и стал обходить всех по очереди. Прямо с ладони кладу в рот, чтоб какой-нибудь крошки, не дай бог, не уронить. Так у нас и пошло, и в тот день, и на другой, а на третий мне улетать. Про Соню мне написали уже через месяц, то есть я получил через месяц. Ну, срок ей оставался совсем коротенький, это ясно было… Она и говорила-то со мной все шепотом. И про какую-то Хильдегарду шепотом выговорила, однако еще и повторила, чтоб я запомнил…
Палагай вдруг начал как-то бестолково повторять уже сказанные слова, совсем сбился, замолчал и сидел понурившись. Видно было, до чего он устал рассказывать через силу.
Так и бессонная ночь кончилась без единого слова. Однако ранним утром они уже снова шагали по лесу рядом в обычный обход, и собака деловито шныряла впереди. Сумрачный, но деловитый пес, - тогда же отметил Тынов. Бархан тоже, кажется, успел составить себе о нем в общем благоприятное мнение, перестал дичиться. К полудню они напились ледяной воды из бурлившего ручья у впадения в большую реку и сели отдохнуть на берегу.
- Ну, что ж ты молчишь? - как-то вяло и сварливо вдруг спросил Палагай. - Собирался же сказать что-то?
Тынов начал рассказывать кое-как про тот день, когда они с Соней гуляли на Островах, но ему казалось, что Степан его почти и не слушает. Он попробовал как бы покороче, посуше всё объяснить, но Степан встрепенулся и зло одернул:
- Ничего у тебя не поймешь, говори как следует, чтоб мне видно было, или брось совсем. Не надо!
- Говорю тебе… Воскресенье, на Островах гулянье…
- Да это ты уж мямлил, - ожесточенно оборвал Палагай. - Музыка играет, солнышко сияет! Ты дело говори, почему именно этот морячок? Чего она нашла в нем особенного, в морячке-то? Ничего не понимаю. Ну, морда в морщинах, загорелая. Дальше-то что?
- Вот и понимай, как знаешь! Что я тебе могу объяснить? Я сам не понимаю. Стоял человек. Наверное, усталый, довольно пожилой. И знаки различия с кителя спороты. Стоит, как отщепенец ото всей жизни, что кругом него кипит. И одиноко кличет какую-то нелепую Хильдегарду, а видать, что никакой Хильдегарды ему в жизни уже не будет. Вот и все.
- Это не твои слова, - вдруг разом смягчившись и просветлев, быстро проговорил Палагай.
- Это не слова. Это… ей так все представилось тогда… А мне через нее передалось, наверное. Это точно. На него глядя, мы оба почему-то томились ужасно. Правда, мы и без того томились все это время. Дни-то считанные, а уходят, как из рук выскальзывают, один за другим, и все как-то совершенно впустую, до того, что начинаешь терять всякую надежду… И вдруг все начинает сбываться у нас на глазах: с того берега прибежала шлюпчонка, и наш отверженный… этот бедняга уже на палубе красавицы белой яхты, и там уже паруса готовятся поднимать, и мы сломя голову бегом мчимся к лодочной станции, Соня меня за руку тащит, чтоб скорее, и я потом гребу на лодке изо всех сил, а она все: "Скорее, скорее!.."
- Да, да, да!.. Это мне знакомо! А это куда же она тебя гнала? - обрадованно торопил Палагай.
- Там река, понимаешь, разделяется на рукава и всякие островки и отмели, на выходе к морю. Мы там и остановили лодку, и яхта уже к нам подходит. Беззвучно так, совсем неслышно, как во сне скользит по воде. Едва движется с одним громадным парусом, точно полусонная, еще не расправила как следует крылья. И тот самый человек стоит на корме около рулевого и смотрит на нас. Мы ведь близко, в двух шагах, и он, сразу видно, Соню узнал. И она звонко, весело его окликает: "Куда ваша "Хильдегарда" держит курс, капитан?" - "Идем на Мадагаскар", - отвечает ей сейчас же. "Счастливого плавания! Фут под килём!" И он молча, строго кидает руку к козырьку, а только потом смотрит и чуть улыбается, а яхта уже проходит, и мы на нашей лодчонке долго покачиваемся, смотрим ей вслед, как она уходит по серому заливу к алым полосам тихого заката. Знаем, что дальше Сестрорецка или Ораниенбаума яхте некуда идти, но это совершенно неважно, наверное, для этого нашего приятеля какой-то его Мадагаскар именно там и есть… куда уходит его яхта… где эта длинная полоса зари тлеет низко над горизонтом.
- Что ж мы расселись и сидим! - нервно спохватился вдруг Палагай, вскакивая. - Вставай, пойдем, на ходу доскажешь. Но твои это мысли, ты, может, очень им сочувствовал, а все-таки мне это насквозь видно. Прямо слышу, как она говорит. Да? Знаю, что да. А рассказываешь ты бестолково. Ну, вообразила она себе что-то и потом обрадовалась за совершенно незнакомого человека - это она! Я ее вижу… Очень радовалась, а?
Они опять шагали размашисто, очень быстро, рядом, плечом к плечу по лесным полянам, тропинкам или прямо по мягкому мху между сосен, и Палагай, все обдумывая, что-то бормотал, напряженно хмурясь. По временам он вдруг останавливался как вкопанный и строго, требовательно спрашивал: