До ночи оставалось много часов, солнце еще не устало, и люди не больно утомились за весь этот хлопотный, нескончаемо долгий день - их хватало и на работу, и на веселье, и на множество всяких других незаметных дел - должно быть, и прощавшееся с морем утомленное солнце, и немудрящие частушки пулемётчика Яши Лабойко, исполняемые хриплым баском под аккомпанемент балалайки, и шуточки, которые выпаливал Черненко между бритьем и намыливанием щёк, были людям нужнее всего. Черненко брился у вынесенного во двор рукомойника; приладив зеркальце к деревянной опоре и не глядясь в Него, он ловко скрёб безопаской лицо, расточал хохмочки, сохраняя серьезную мину, не забывая всякий раз намыливать щеки и косить глазом на слушателей, как всегда толкавшихся поблизости от него.
- Яша, а Яша, - приставал он к Лабойко.
- Ну, що тоби трэба?
- Собирайся давай.
- Куды?
- В увольнение. Начальник отпустит. Махнём в Домачево. Знаешь, какие там девки! Ей-бо, пойдём. Бери свою балабайку, грузи пулемёт на горб.
- Сказанув… - Лабойко хохотал вместе со всеми. - Ну ты даёшь, земляк, ха-ха-ха. С пулемётом в увольнение! Ха-ха-ха… Тебе старший лейтенант такое увольнение врежет, що спина взопреет, ха-ха-ха…
- С тобой каши не сваришь. Я думал, ты геройский парень, станкач на горбу тащишь, как какуюсь песчинку… Э-э, тонкая у тебя кишка, Лабойко, сдрейфил, девок спугался… - Плеснув в выбритое лицо несколько пригоршней воды и смыв мыльную пену, Черненко обернулся к Ведерникову, тоже затеявшему бритьё. - Слышь, женатик, айда на станцию. Я там такую дивчину видел, кассиром работает, такую дивчину - закачаешься. Пойдём?
- Спиной вперёд?
- Не, нормально. Строевым шагом.
И даже Ведерников, хмурый, немногословный Ведерников незаметно для себя втянулся в легкомысленный трёп.
- С тобой на пару? - спросил он с серьёзной миной на конопатом лице.
- А то с кем!.. Давай скоблись хутчей. Аллюр три креста, Сергей, а то ворочаешься, как сибирский медведь - ни тпру ни ну. Девок расхватают. Гляди, Хасабьян опередить может, два очка вперёд даст Аврей Мартиросович.
Чистивший сапоги Хасабьян обернул к Черненко горбоносое, смуглое до черноты, худое лицо:
- Хасабьян дорогу сам знает. Хасабьян напарник не нужно.
- Ай, молодец! - вскричал Черненко дурашливым голосом. - Так бери меня с собой, я хороший, я смирный, ей-бо, бери, не пожалеешь.
- Н-нэ. Такой напарник нэ надо.
- Что ж оно получается, братцы, что, спрашивается? Лабойко дал от ворот поворот, Хасабьян, как последний единоличник, Ведерников не желает…
- Кто сказал? - С высоты своего роста Ведерников, успев намылить лицо до самых глаз, сверху вниз посмотрел на Черненко. - Я не отказывался.
- Так в чём загвоздка! Поехали.
- Мне мама не разрешает. Я ещё маленький.
Тут все и грохнули - от кого-кого, от Ведерникова такого не ожидали.
Ещё не заглох хохот, ещё утирал выступившие слёзы и покатывался со смеху Новиков, а кто-то из ребят успел притащить гармошку, и тут же, посредине двора, заглушая Лабойко, полились первые, завлекающие трели переливчатой "Сербиянки", и Хасабьян, сверкнув чёрным глазом, топнув до блеска начищенным сапогом, не пошел - поплыл, почти не касаясь земли, и плавно, как крыльями, махая руками, раздвигал и раздвигал воображаемый круг до тех пор, покуда его в самом деле не обступили со всех сторон и не раздались первые поощрительные возгласы и хлопки.
- Давай, Хасабьяныч, режь воздух!
- Шибче!
- Сыпь веселее!
- Так её…
- Во даёт Кавказ! Во даёт…
Развесёлый людской круг охал, постанывал, рукоплескал, и Хасабьян, разгорячённый собственной пляской, вниманием и самой атмосферой, уже не плыл, а летел по кругу, притопывая успевшими снова запылиться сапогами, и, взлетывая, выделывал замысловатые коленца, похлопывал себя по бёдрам и груди, подпрыгивал, успевая на взлёте постучать каблуком о каблук, приседал и что-то гортанно выкрикивал на своём языке, по всей вероятности, зазывая танцоров.
От начсоставовских квартир многоцветной стайкой бежали вездесущие ребятишки - без них не обходились ни кино, ни солдатские игры и танцы, ни даже строевые занятия - и вмиг оказались, нырнув между солдатских ног, впереди всех в замкнутом кольце, где Хасабьян уже отплясывал не один: рядом, охая и покрикивая, утрамбовывал пятачок Новиков, и гармонист, сменив "Сербиянку" на "Барыню", притопывал в такт то правой, то левой ногой и дергал плечами, голыми, как у обоих танцоров.
Случись в этот знойный полдень хлынуть ливню с безоблачного ясного неба, ему заставские парни удивились бы меньше, нежели вступившему в пляс хмурому Новикову. Однако сейчас это событие восприняли просто: всем им - и Новикову - позарез была необходима хоть какая-нибудь продушина, хоть небольшая разрядка от сверхчеловеческого нервного напряжения, в каком они жили вот уже многие месяцы.
Хасабьян носился по кругу, прищелкивая пальцами, запрокинув черноволосую голову - будто падал навзничь, распрямлялся и снова, не зная устали, пускался вприсядку, огибая отяжелевшего от усталости Новикова и оказываясь то впереди, то за спиной у него. На его поджаром, будто сотканном из жил и тонких упругих мышц смуглом теле не было даже испарины.
Взятый кавказцем темп Новикову уже был не под силу, его движения становились замедленнее, теряли плавность, ту, чисто русскую яркость, с которой он вступил в тесный круг, в глазах появился влажный блеск, и весь он лоснился сейчас от пота, увлажнившего загорелое тело. Правда, пока изо всех сил сопротивлялся своему поражению, натужно дышал и всё же носился по кругу, как одержимый, под выкрики зрителей.
- Жми, Лёша!
- Жарь!
- Покажь ему русскую…
- Земеля, к ногтю его, к ногтю.
- Хасабьяныч, держи фасон.
- Отжимай Кавказ, Вася…
- Ас-са, ас-са!..
- Не сдавайся.
Над кругом плавал горький махорочный дым, перемешанный с пылью, взметывались хохот и выкрики, по-щенячьи заливались в неописуемом восторге начсоставовские дети, и долго бы ещё длилась развеселая пляска, не появись почтальон на верховой лошади.
Новиков не выбежал - вылетел вприсядку из круга почтальону навстречу, выделывая ногами коленца и плавно взмахивая руками, дважды прошелся перед ним, приглашая, и лишь тогда отвалил в сторону, под жидкую тень старой яблони.
Важный, медлительный, как сам бог Саваоф, почтальон въехал на заставский двор с туго набитой сумкой через плечо, окинул взором веселое общество, выжидая наступления должной тишины и внимания. Ждать ему пришлось считанные секунды. Круг переместился и замкнулся вокруг него и гнедого меринка, отмахивавшегося хвостом от назойливых оводов. С тою же томительной медлительностью кавалерист переместил сумку на переднюю луку, извлек пачку писем и, будто священнодействуя, стал перебирать каждое, не замечая жадного блеска в глазах своих сотоварищей, не видя изменившихся лиц.
- Луковченко, - позвал он, не повышая голоса.
- Я.
- Иван Ефимович?
- Ну, я.
- Танцуй.
Под снисходительно-нетерпеливые улыбки друзей парень, разок пройдясь с раскинутыми для пляса руками, на ходу выхватил конверт из протянутой руки почтальона, просияв лицом, отбежал в сторону, в момент отключившись от всего, что мешало ему остаться один на один с весточкой из дому, в счастливом ожидании чего-то необыкновенного, дорогого ему.
А "бог Саваоф" продолжал "витийствовать", восседая на гнедом облаке, остервенело махавшем обрубком хвоста:
- Быкалюк?
- Я!
- Патюлин?
- Я - Патюлин.
- Ведерников?
- Тута.
- Надо говорить: "Здесь". Получай.
- Учи учёного.
- Рудяк?
- На границе.
- Сергеев?
- Который?
- Тебе пишут. Александр где?
- В наряде.
Счастливчики, едва услышав свою фамилию, притопывали ногами, имитируя пляску, выхватывали письма.
Круг постепенно редел.
"Бог Саваоф" на глазах у всех терял былое величие, опустился с гнедого облака на грешную землю, не оглядываясь на заскучавших ребят, повёл меринка в поводу на конюшню, небрежно забросив через плечо опустевшую сумку, где оставалось несколько нерозданных писем и пачка газет трёхдневной давности.
Гнедой, дрожа потной шкурой, дёргая мордой, отмахивался от осатаневших слепней, и почтальон то и дело сердито оборачивался к нему, грозя кулаком:
- Но ты, балуй тут у меня, чёртова орясина!..
День медленно убывал, затопленный солнцем, пропахший запахами хлебного поля и соснового леса, напитанный шедшим от конюшни ароматом свежего сена; из открытого окна командирского домика неугомонный патефон слал в пространство, в, казалось, беспредельный покой обманчиво замершего Прибужья сентиментальный романс о терзаниях покинутой женщины.
Ещё длился получасовой перерыв - оставалось несколько свободных минут, и Новиков, сидя под тенью полуусохшей, отцветшей без завязи яблони, прислушивался к мелодии, не вникая в слова; он еще не остыл, в нем продолжала бродить разгорячённая пляской кровь, ещё шумело в голове и гудели ноги, а в глубинах сознания возникал, нарастая, протест против нелепого веселья и романса.
Ведерников, прочтя и спрятав в карман гимнастёрки письмо, подошёл с непогасшей блаженной улыбкой на конопатом лице.
- Сашка-то, свиненок, ходить начал. На своих двоих. Подумать только! Ходит, а!
- Какой Сашка?
- Сынок, мой Сашка, ты что - забыл? Катерина не обманет, она у меня баба серьёзная, хохлушка у меня Катерина. - Ведерников ликующе посмотрел на своего отделенного, и было непонятно, чему он рад - первым самостоятельным шагам Сашки или жене. Он прямо светился от счастья.