Всего за 114.9 руб. Купить полную версию
- Это еще не все. Говорят, я разрушитель. Говорят, наслаждаюсь собственной кислятиной. Повторяю. Ищу. Уже целую неделю бьюсь над несколькими строфами.
- Мне нравятся ваши стихи. Они хороши своей незавершенностью.
- Не умею придавать стихам законченный вид. Мне не достает успокоенности. Мой мир раскалывается. Я деталист, не умею покупать оптом. Зато ценю осколки. Хочу описать падение в ад. В настоящий момент ищу решение. В моем стихотворении присутствует мальчик… Его мать умирает в соседней комнате. Дверь заперта, мальчика туда не пускают. Он наблюдает за ползающей по стене синей мухой. Вот-вот она доберется до окна, а форточка открыта. Интересно, муха улетит или останется в комнате?
- Я вроде понимаю, о чем вы, да… муха улетит. И когда мальчика впустят к умирающей матери, он будет жалеть, что синяя муха улетела.
Незнакомый, какой-то новый трескучий тон окрасил слова Эляны.
- Спасибо за подарок, - произнес Гаршва. - Эляна посмотрела на него вопросительно, и в ее взгляде таился страх. - Я не ошибся. Знал, что нуждаюсь именно в вашей помощи. Тогда, в автомобиле, вы решили: меня с монашкой заставили поблуждать головы умерших дворян. Уже интуитивно я понял: только вы разрешите эту загадку с мальчиком в запертой комнате.
- Так ведь я бывшая учительница гимназии. И люблю Вильнюс, - сказала Эляна.
Она тщательно загасила окурок каблуком туфельки, и Гаршва заметил, что шов на правом чулке и сегодня у нее ушел куда-то вбок. Еще она не очень аккуратно наложила на кожу слой пудры, чрезмерно жирно подвела брови, слишком ярко намазала губы, и вообще, нынче Эляна уже не выглядела той серенькой женщиной, какой смотрелась позавчера на пляже. В ее сероватых глазах минуту назад промелькнул страх, и Гаршва понял, откуда ему знаком этот взгляд. Он отражался в зеркале, в которое Антанас глядел, когда горло сдавливали невидимые руки.
- Знаю, знаю. Воспоминания означают старость. О нет, мне всего лишь тридцать два года. Тут речь идет о старости переселенцев. И меня разбирает зло. Знакомые дамы очень много говорят о прошлом. Они вспоминают моды, лица, сервизы, служанок. А я вспоминаю изваяния, головы дворян, статуи на крыше Кафедрального собора, каменную стену на кладбище Расу, колонны в университетском дворе… Просто я похожа на своих знакомых.
Она умолкла и какое-то время смотрела на башни небоскребов. Гаршва зашевелился, но Эляна опередила его.
- Догадываюсь, что вы посоветуете мне. Кстати, ваши стихи и статьи я читаю. Даже пыталась идти по вашим стопам. Да, я видела в маленькой галерее лежащую женщину Модильяни. Магическая желтизна, византийская печаль, писали вы. Фреска сродни фрескам из храмов Луксора, цитировали вы Cocteau. В музее современного искусства я рассматривала вашего Soutine, застывшую кровь в складках одежды молодого еврея. В Метрополитен-музее я старалась вглядеться в чистоту орнамента на персидских миниатюрах. И в музее природы я обнаружила ту самую копию головы круглой формы, метеор из прошлого, упавший в пустыне, кажется, так вы писали. Но больше я не пойду любоваться ими.
- Почему?
- Больше не пойду, - повторила Эляна.
Гаршва поерзал на скамейке.
- Опять хотите убежать? - поинтересовалась Эляна, и Гаршва засунул руки в карманы.
- Наоборот. Я несколько разволновался. Вы читатель, который помнит целые предложения. И вы еще говорите: "я больше не пойду смотреть на них".
Эляна рассмеялась. Впервые Гаршва разглядел ее зубы. Мелкие, правильные, голубоватые. И хорошо залеченные, с аккуратными пломбами. В ее смехе Гаршве вновь послышались трескучие нотки.
- Сколько вам лет?
- Сорок один.
- Какой вы ребячливый! Я представляла себе ироничного гражданина. А вы волнуетесь, точно гимназист.
- А вы положите свои кулачки на сумку, - холодно отрезал Гаршва. - Коли я уж волнуюсь и даже засунул свои руки в карманы, чтобы не царапать спинку у этой скамейки, то вам следует перестать мять юбку. Лучше проделывать все это с сумкой, она кожаная.
Сквозь слой пудры проступил легкий румянец, пальцы дрогнули и застыли, ухватив складки юбки. Носки туфелек вонзились в гравий. На ногах заметно напряглись мускулы, губы тоже вытянулись, в них обозначилась твердость. Это длилось несколько секунд, постепенно напряжение отпустило Эляну, тело расслабилось, она откинулась на скамейке, совсем как работница во время перерыва.
- Простите. Я поэт, но иногда проглядывают и черты закоренелого прозаика, - тихо проговорил Гаршва.
Эляна не ответила. Два жирных голубя разгуливали по дорожке, лениво воркуя нутром, словно беременные женщины. Чернявый пацаненок, как сумасшедший, пронесся на красном велосипеде. Назойливо поблескивала брошенная неподалеку серебряная бумажка от конфет.
- Расскажите мне о своем Вильнюсе, - попросил Гаршва. У Эляны были мокрые ресницы. Она сидела все так же откинувшись, и на плотно сомкнутых губах поигрывала жалкая улыбка, вернее, то, что осталось от былой улыбки.
- Вы ошибаетесь. Меня отнюдь не разочаровали ваши стихи и статьи. Это уже моя вина. Из-за них меня начинает волновать мое прошлое. Когда я смотрела ваших художников и воспринимала ваши образы, мой Вильнюс проступал еще отчетливей, и мне делалось больно. Я верила: мои воспоминания будут утешать меня до самой смерти. Ваше творчество заставляет страдать. Оно - как кипящее масло, пролитое на раны.
- Вы - мой второй читатель.
- А кто первый?
- Я сам.
Эляна поднимается, но жирные голуби не из пугливых. Голуби ворочают своими головками, выставив коричневые глаза-пуговки.
- Мне пора домой, - говорит Эляна.
- Вы так и не рассказали, - по-прежнему сидя на скамейке изрекает Гаршва. Эляна разглаживает складки своей клетчатой юбки.
- Я пойду. Надо купить кое-что, обед сварить.
- Вы так и не рассказали, - стоит на своем Гаршва. Он уже тоже вскочил. Один из голубей зашагал вперевалку прочь, другой продолжал таращиться своими пуговками.
- А вы оставайтесь. Вернусь одна.
Эляна склонила голову. На изгибе шеи у нее темнела родинка, словно птичий глаз.
- Извините. Не могу больше. Может, как-нибудь в другой раз.
Гаршва увидел, что ресницы у Эляны увлажнились еще сильнее. Он взял ее за руку, и она не отдернула руку.
- Завтра? - одними губами спросил Гаршва.
Голуби улетели. С игровых площадок доносились глухие удары мячика о цементную стенку, солнце уже переместилось, все еще поблескивала серебряная бумажка, посверкивали узенькие лестницы на цистернах, и Эляна наконец отозвалась на его вопрос вопросом.
- Это обязательно?
Гаршва посмотрел на ее теперь уже сухие глаза, и ответ как раз совпал с ударом мяча.
- Обязательно.
- Когда?
- Завтра я работаю после обеда, с четырех тридцати. Если в десять часов вам подойдет…
- Буду ровно в десять, - произнесла Эляна, и Гаршва выпустил ее руку. - Не провожайте. Хочу вернуться одна. Прощайте. Я знала, что придете, - неожиданно сказала она.
И ушла. Мелкими торопливыми шагами. Клетчатая юбка шуршала издалека. Антанас Гаршва не отводил глаз от ее серых волос и белой блузки. Пока Эляна не скрылась за поворотом на Bedford Avenue.
Антанас Гаршва выпускает из кабины лифта боксеров-перестарков, они вываливают гурьбой. Боксеры ездят с этажа на этаж с бутылками виски и гостят одни у других в точно таких же однокомнатных номерах. Они нарочито громко хохочут и, сжав кулаки, имитируют удары, достававшиеся им или их противникам несколько лет назад. Один из мужчин, крепыш с приплюснутыми ушами и узеньким лбом, выходя, в шутку бьет Гаршву по плечу. Тот извивается всем телом, делает выпад и упирается кулаком в грудь крепыша. Приятели заходятся от смеха: "Молодец, парень! Врежь ему. У нас он целовал пол во втором раунде". Кто-то сует Гаршве в руку 25 центов. Боксеры удаляются по коридору, покачиваясь из стороны в сторону, и чувствуют себя от выпитого виски все еще молодыми и сильными. Гаршва закрывает дверь лифта.
8
В первый год прихода большевиков стихи и статьи Антанаса Гаршвы советские газеты и журналы просто-напросто не печатали. Творчество его именовалось реакционным и формалистским. Гаршва с отцом жили в летнем домике в Аукштойи Панямуне. Домик был небольшой. Четыре комнаты, кухня, крытая застекленная веранда. Две комнаты снимали у них землемер с женой - молчаливые люди, игравшие в свободное время в шахматы.
Отец Антанаса слонялся по саду, долго стоял под грушами (выписанными когда-то из Дании) и трогал еще незрелые плоды. Большевики лишили его пенсии, как кавалера ордена Гедиминаса, который высокопоставленные чиновники Литвы обязаны были покупать. Отец мало разговаривал с Гаршвой. Это его ощупывание плодов являлось своеобразной медитацией, продолжением того, что происходило с ним раньше на берегу Немана, когда он глядел на Пажайслис. Там теперь предавались медитации русские солдаты с винтовками и штыками, стоило кому-нибудь приблизиться, как они кричали: "Прочь!" Отец больше не брал скрипку. Она пылилась на стене, и когда однажды отец ненароком тронул струны, звуки отозвались, наверное, в его сердце, потому что отец сморщился, как будто наелся кислятины, а потом, приложив руку к груди, прошествовал в сад - эдакий старомодный кавалер с любовным посланием наготове.
В тот тихий летний вечер Антанас Гаршва сидел на застекленной веранде и писал. Перед ним росли кусты акации, деревянный забор отделял маленький мирок летнего дома от притихшей улицы. Светила лампа под абажуром в форме колокола, стоявшая на столе "на козьих ножках". В вечерней тиши заливался соловей.