Снег идет, и Москва стоит сказочная, в рождественском венечном уборе. Снег на прапорах, снег на шатрах; на мохнатых опушках кровель нависли целые сугробы, снег на кровлях заборол городовой стены, шапки снега на куполах, все дерева стоят мохнато-белые, укутанные искристою серебряной парчой. Белы поля, белым-белы дороги, едва лишь наезженные, едва примятые первыми, первопутными розвальнями, еще не рыжие, как это бывает в исходе зимы, а тоже сине-белые, "сахарные", по-нынешнему сказать, но сахара еще нет, а тот кристаллический, желтый, привозимый с Востока, мало похож на снег… И по белой дороге, далеко видный, из сине-серебряной дали споро движется к Москве одинокий лыжник с небольшим мешком за плечами, в длинной монашеской сряде. Он идет ровным прогонистым шагом, надвинув на лоб до глаз свой суконный монашеский куколь. Усы и борода у него в инее, и глаза, разгоревшиеся на холоде, остро и весело смотрят, щурясь, вперед, сквозь редкую завесу порхающих в воздухе снежинок. Он привычно, не затрудняя движения, крестится на ходу, минуя придорожную часовенку, красиво, чуть пригибаясь, съезжает по накатанной дороге с пригорка, и только сблизи по крепким морщинам, по легкой седине в светлых рыжеватых волосах, премного потускневших с годами, по осторожным и точным движениям сухого, жилистого тела можно догадать, что путник зело не молод. Не молод, но еще в поре бодрой рабочей старости, отнюдь еще не слаб и не ветх деньми.
На подходе к Москве путника встречают. Он кивает, благословляет кого-то, но продолжает идти. Ему хочется, да и привычно так, заглянуть в Симонову обитель, перемолвить с друзьями, повидать племянника. Но его торопят, и Сергий решает все это содеять на обратном пути. В улицах, где густеет народ, перед ним падают на колени, а в сенях владычного дворца сразу несколько человек, клириков и служек, кидаются помочь ему снять лыжи, принять торбу странника, дорожный вотол из грубого сероваляного сукна и посох, употребляемый им в дороге вместо лыжной клюки.
В днешней встрече заметны особые почтение и поспешливость, не виданные им ранее, и Сергий, почти угадавший, почто созван Алексием, укрепляется в своих предчувствиях.
Ему предлагают отдохнуть, ведут в трапезную. Ему намекают, что и князь Дмитрий ждет благословения преподобного. Сергий кивает. Он собран, хотя слегка улыбается, и тогда его худощавое лицо становится похожим на лицо мудрого волка, и взгляд, загадочно-далекий, остраненный, настолько непереносен и всеведущ, что келейник, взглядывая, тотчас тупится и опускает чело, поминая разом все свои не токмо грехи, но и греховные помышления.
Леонтий встречает радонежского игумена на верхних сенях.
- Владыко ждет! - отвечает негромко на немой вопрос Сергия и тотчас, принявши благословение старца, пропускает его перед собою. Что это? Или общее восторженное почтение москвичей так завораживает всякого, но и Леонтию почти страшно сейчас находиться рядом со знакомым издавна игуменом, страшно ощущать незримые токи, исходящие от него, и он неволею вспоминает ту самую самаритянку, которая прикоснулась сзади к одежде Учителя Истины, забравши себе частицу его духовной силы.
И вот они вдвоем и одни. Оба стоят на коленях перед божницею и молятся. Алексий волнуется, Сергий сдержанно-спокоен. Алексий никак не может сосредоточить себя на святых словах, ибо от Сергия исходит нечто, словно бы отталкивающее его, он весь - словно круглый камень в потоке чужой воли, мимо которого, с пеной и брызгами, пролетает, бессильная сдвинуть его, стремительная вода человеческого желания.
Наконец встают. Алексий еще досказывает слова молитвы, гневая и приуготовляя себя к долгому спору. Он начинает не вдруг, глаголет витиевато, украсами, вдруг умолкает, просто и тихо, скорбно говорит об угасании сил, о том, что у князя - Митяй, что это страшно, ежели животное, плотяное, чревное начало возобладает в Русской Церкви. Тогда - всему конец! Сергий глядит светло, с верою, и образ Митяя сникает, гаснет пред этим бестрепетным мудрым взором, уходит куда-то вбок, Алексий наконец не выдерживает, говорит грубо и прямо, что волен назначить восприемника себе, что уже говорил с князем, что Сергию достоит принять новый крест на рамена своя и свершить новый подвиг во славу родимой земли и к вящему торжеству Церкви Божьей. Что он, Алексий, содеявает Сергия епископом, в знак чего просит его немедленно, тотчас принять золотой крест с парамандом и надеть на себя. Но Сергий с мягкою твердостью отводит властную руку Алексия.
- Аз недостоин сего! От юности своея не был я златоносцем! - говорит он.
Алексий волнуется, исчисляет достоинства Сергия, волю страны, хотение князя, смутные события в Константинополе, опасность от латинов, наскоки Киприана и Князев гнев противу Филофеева ставленника… Живописует опасность со стороны Литвы, грозную, едва отодвинутую, но и доднесь нависающую над страной. Наконец начинает, совсем не сдержавшись уже, упрекать Сергия в гордыне, требует смирения и послушания.
Сергий улыбается молча, едва заметно, натягивая сухую кожу щек. Он не был смиренен никогда! Хотя и смиряет себя вседневно. Быть может, в этой борьбе и состоит главный искус монашеской жизни?
- Владыко, - возражает он Алексию, - пойми! Сказано: "Царство Мое не от мира сего". Я инок. Ты баешь: Князева воля! Но князь Митрий не престанет быти князем московским никогда, игумен же Сергий престанет в ином облике быти тем, что он есть ныне и чем должен быть по велению Божию!
- Ты высокого боярского рода! - говорит Алексий с упреком и вдруг краснеет, розовеет точнее, опуская чело. Ему стыдно сказанного. Игумен Сергий уже давно возвысился над любым мирским званием, доступным смертному… Но он вновь настаивает, говорит страстно и горько, умоляет, убеждает, грозит…
Не берусь передавать словами его речь в этот час решения судеб страны и Церкви московской. Пошла ли бы иначе судьба нашей земли? Или прав был преподобный, отрекаясь, вослед Христу, от власти и славы мирской? Наверное, прав, как бывал прав во всяком решении своем.
- Владыко, - отвечает он Алексию, - егда хощешь того, я уйду в иную пустынь, в иную страну, скроюсь от мира вовсе, но не понуждай мя к служению сему! Довольно и того, что принудил быти игуменом!
И Алексий вскипает. Ведь и тогда, прежде, сумел, согласил он Сергия! Неужели не возможет теперь? Он просит, молит, настаивает:
- Сыне! На тебя, в руце твоя, могу и хочу передати судьбу Святой Руси! Святой! Внемлешь ли ты, Сергие! Никто, кроме тебя, не подымет, не примет и не понесет сей груз на раменах своих! Я создал власть, да! Но духовную, высшую всякой власти земной основу Святой Руси, Руси Московской, кто довершит, кто увенчает, сохранит и спасет, ежели не будет тебя? Кто? Скажи! Я стану на колени пред тобою, и вся земля, весь язык станет со мной! Пусть раз, раз в истории, в веках, в слепительном сне земном, в юдоли скорби и мук, проблеснет и просветит зримое царство Божие на земле - святой муж на высшем престоле церковном! Сергий, умоляю тебя!
И старый митрополит в самом деле сползает с кресла, становясь на колени пред неподвластным его воле игуменом.
- Встань, Алексие! - тихо говорит Сергий. - Аз есмь! И большего не надобно мне! И тебе, и никому другому не надобно! Речено бо есть: царство Божие внутри нас! Прости мя, брат мой, но я не могу принять сей дар из рук твоих. Недостоин есмь. Чуждое это мне, и не в меру мою сей крест. Прости, владыко!
Они молчат. Алексий закрыл лицо руками и плачет. Сейчас Сергий уйдет и оставит его одного. Навсегда одного!
- Ужели так плохо на Руси? - прошает он в страшной тишине подступающего одиночества.
- И худшее грядет, - отвечает Сергий, помедлив, - гордынею исполнена земля!
Алексий вновь, весь издрогнув, закрывает лицо руками. Сергий тихо подымается и уходит, почти не скрипнувши дверью. Последнее, что слышит Алексий, - это тихий звяк положенной на аналой золотой цепочки с дорогим крестом, так и не принятым святым Сергием…
А снег идет. И в сереющих сумерках краткого зимнего дня теряется, исчезает, пропадает вдали маленькая фигурка уходящего в серо-синюю мглу путника на широких охотничьих лыжах.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Неудавшийся "набег" Киприана на Новгород - засылка грамот с требованием принять его как митрополита всея Руси, - столь успешно отбитый Алексием, был досаден болгарину вдвойне. Не только он не получил то, чего хотел, но и Ольгерд, коему Киприан обещал бескровное подчинение Новгорода Великого, сперва митрополии, а там и политической власти литовского великого князя, был "оскорблен до зела", и гнев свой, обыденный, ставший привычным гнев на упрямого русича Алексия, теперь перенес на этого "неумеху-ублюдка", "хитроумного грека", "одного из этих патриарших подлецов", "пустозвонного попа", - вот далеко не полный перечень эпитетов, коими награждал заглазно Ольгерд столь понравившегося ему поначалу Филофеева ставленника.
- Латинские попы обещают больше! - высказал как-то Ольгерд мимоходом, и нанятые слухачи тотчас заботливо передали Киприану эти слова "властелина Литвы и Руссии", как именовался Ольгерд в переписке Константинопольской патриархии.
Дело, затеянное Филофеем Коккиным, дело объединения православных государей, могло состояться только в том случае, ежели Ольгерд решится обратить в православие свое огромное государство. Теперь оно зависало на волоске.