Здесь, в больнице имени Мечникова, я впервые познал и бомбежку тылового города. Не знаю, как другим раненым, а мне она показалась ужасной: те, кто был ранен легко, ушли в бомбоубежище, туда же унесли и лежачих, которых можно было шевелить, а мы - несколько лишенных возможности шевелиться человек - лежали на своих койках и с тоской вслушивались в гул моторов вражеских самолетов, в стрельбу зениток и вой падающих бомб.
Поверьте, это невероятно тяжело лежать вот так, неподвижно, и ждать, не в тебя ли попадет очередная бомба.
Здесь же, в больнице имени Мечникова, я почувствовал и то, что наш батальон, хотя он почти полностью погиб в боях, не забыт флотом, ко мне приходили и командиры-подводники, и сам адмирал - командир Отряда вновь строящихся подводных кораблей. Они принесли шоколад и прочую снедь, и самое главное - одарили меня теплом своих сердец в такой степени, что, будь я здоров, немедленно опять ушел бы на фронт и бился бы там с врагами, славя дружбу моряков Балтики.
Очень мало я помню из этого периода, так как почти все время был без сознания или под воздействием обезболивающих наркотиков. И про друзей-подводников я упомянул лишь потому, что этот факт мне подтвердила вся палата, с удовольствием уничтожавшая продуктовую часть их подарка, а цветы - настоящие живые цветы! - это было оставлено мне.
Цветы дня три стояли на тумбочке около моей койки, а потом, когда одна из бомб рванула рядом с госпиталем, банка с цветами упала на пол и разбилась. Усталые санитары цветы выкинули вместе с осколками окон и моей банки.
А под вечер они же, эти же санитары, вдруг водрузили мое тело на носилки и утащили из палаты, ставшей родной. Только и успел - кивнуть соседу.
Пока грузовик, в кузове которого я лежал, резво бежал по Ленинграду, я видел лишь окна верхних этажей домов, перекрещенные полосками бумаги, и аэростаты, бесшумно парившие в сером небе. Но и этого было вполне достаточно, чтобы понять главное: город не собирался сдаваться на милость врага.
В санитарном эшелоне меня уложили на среднюю полку, и так, что я, даже только повернув голову, мог смотреть в окно. Позиция для наблюдения - лучше не придумаешь, но тряска вагона растревожила мою рану, и почти весь путь я был в забытьи. Только и помню, что на станциях, через которые мы проезжали, все пути были забиты эшелонами с оборудованием заводов и эвакуированными. Еще помню встречные эшелоны с войсками. Это радовало: я знал, как нужны были сейчас на фронте эти солдаты. Но куда торопились эти эшелоны - угадать не мог, одно знал точно: не в Ленинград. Ведь если верить тому, что уловил из отрывочных реплик санитаров и медсестер, мы - последний эшелон, проскочивший станцию Мга.
Не знаю, как другие, а я почему-то верил этому, хотя медики в моем представлении были самыми отъявленными лгунами. Дело в том, что за несколько дней до ранения в грудь вражеский осколок вспорол мое левое плечо. Рана эта, разумеется, болела, но вполне терпимо, рука действовала почти нормально, ну и оставался я в строю. Нет, я не считал и не считаю это каким-то подвигом: у нас в батальоне матросы и с более серьезными ранениями отказывались уходить из окопов; я просто, как мог, следовал их примеру.
А потом, когда вражеская очередь нашла мою грудь, беды враз навалились на меня: так разболелось раненое плечо, что я шевельнуть рукой не мог; после в медсанбате ночь пролежал на земле и подхватил еще и воспаление легких. Так что комплекс болячек, которые прилепились ко мне, был внушителен. Я прекрасно понимал, что нахожусь на грани между жизнью и смертью (а жить мне в то время хотелось, пожалуй, как никогда раньше). Поэтому часто и спрашивал о состоянии своего здоровья у врачей, медсестер и даже у нянечек и санитаров. Безусловно, большинство их не имело ни малейшего понятия об этом, но, однако, все они заявляли, что здоровье мое - лучше не надо, еще неделя - и на танцы проситься стану.
А мне ли тогда было думать о танцах?
И еще одну ошибочку совершили тогда же дорогие медики. Мне, как они считали, совершенно беспомощному, кто-то из них на грудь положил в конверте историю моей болезни. Этот неизвестный мне медицинский работник предполагал, что конверт всю дорогу так и пролежит у меня на груди. Но я дотянулся до него, достал историю болезни и прочел, что я "нетранспортабелен и только чрезвычайная близость фронта" вынудила медиков погрузить меня на эту полуторку, переваливавшуюся с одного ухаба на другой.
За годы войны я был ранен четыре раза, следовательно, имел возможность хорошо познакомиться с медиками. И в моем представлении все они - немножечко лжецы. Правда, их ложь - святая ложь. Однако, поверьте, дорогие читатели, я искренне уважаю всех медиков за самоотверженность, с которой они боролись за наши жизни. Если бы не это - сколько бы нас, раненых фронтовиков, преждевременно нашло бы покой или без нужды на всю жизнь осталось инвалидами?
Наш санитарный эшелон шел медленно и так долго, что мои раны открылись, и где-то после Кирова я окончательно потерял сознание. А когда очнулся, прежде всего почувствовал неподвижность своего ложа. Это было столь радостно, принесло такое облегчение, что, боясь спугнуть свое счастье, я робко приоткрыл глаза. Сразу же увидел несколько пар сапог и рабочих ботинок, запачканных не грязью фронтовых дорог, а мазутом. И пахло от окружавших меня людей очень хорошо - ветрами, непогодой и смазкой, то есть точно так же, как от родных моему сердцу чусовских железнодорожников.
- Где я? - удалось мне выдавить из себя.
- На Урале, братишка, на Урале! - ответила какая-то женщина.
То, что я на Урале, это мне было ясно (помнил, как мы проехали Киров), но где именно? Похоже, мое волнение было так велико, что его заметили и поспешили уточнить:
- В Перми… Слышал, есть такой город на Каме?
В Перми… Дома…
В семье нашей, если не считать дедушки, все были сугубо гражданскими людьми: бабушка, мама и я. Дедушка был фельдшером и в этой должности даже участвовал в последней русско-турецкой войне, за что имел какую-то медаль. Зато в нашей семье постоянно жила память о дяде Коле (мамином брате), который был командиром роты и погиб под Глазовом в боях с колчаковцами. И мне всегда, когда никакие другие доводы уже не действовали, говорили примерно так:
- А дядя Коля сам и без напоминаний чистил зубы…
- А дядя Коля был очень сильным (и обязательно показывали его фотографию). Почему был сильным? Он каждое утро занимался гимнастикой…
Может быть, специалисты этот метод моего воспитания сочтут в какой-то степени порочным, может быть, в нем, действительно, не все шло "от науки", но факт остается фактом: стоило упомянуть о дяде Коле - я немедленно бежал чистить зубы, ел даже манную кашу или спешил к открытой форточке, чтобы около нее несколько минут помахать руками.
Дедушка, как мне помнится, никогда не рассказывал о войне, хотя я частенько приставал к нему с вопросами о ней. Лишь однажды, когда я, до глубины своей детской души взбудораженный рассказом В. Гаршина "Четыре дня", особенно настойчиво выспрашивал у него, правда ли все, что здесь написано, он ответил, почему-то сожалеючи глядя на меня:
- Понимаешь, внучек, на войне все вроде бы и так, как пишут в книгах, и вовсе не так. - Помолчал и добавил: - Когда ЭТО нужно Отечеству, вся личная философия - чепуха.
Мне было тогда лет девять или десять, но по интонации голоса дедушки понял, что он имел в виду под словом ЭТО. Понять понял, даже запомнил, но в глубину мысли не смог проникнуть; мал был, да и голова моя тогда, к сожалению, была больше занята думами о рыбалке или футбольном матче нашей уличной команды с командой поселка Чунжино. Да разве у меня в те годы было мало своих ребячьих забот?
В школе № 8 (ныне школа № 75) на станции Чусовская я учился хорошо, окончил ее с отличием, но, к стыду моему, почти до последнего года учебы мою маму нет-нет да и приглашали на педсовет или к директору. И причина всегда была одна: ее "дите", глядишь, и выкинет какое-нибудь коленце. Например, однажды я умудрился прочитать сочинение (домашнее задание), глядя в пустую тетрадку. Все шло, казалось, нормально, но Анна Ивановна Рубан - наша литераторша и классная руководительница - сразу же разоблачила меня: попался на том, что, прочитав довольно объемное сочинение, умудрился не перевернуть ни разу хотя бы страницу.
Мои проступки были порождены излишком энергии, а не злыми намерениями, но они, как я позднее понял, мешали нормальному ходу учебного процесса. А тогда в нашей школе работал замечательный коллектив учителей - М. М. Парфенов, М. А. Коровиченко, М. К. Исакова, А. И. Рубан, А. В. Нечаева, Ф. Б. Касьянов, З. П. Дружинина, И. И. Завалин и другие, которые наше обучение и воспитание считали делом серьезным и дисциплину в школе ставили во главу всего. О всех о них у меня остались самые лучшие воспоминания.
Правда, не всегда прегрешения мои были такими тяжкими, какими они рисовались педагогическому совету или директору школы. Однажды, например, на уроке я просто задумался о чем-то постороннем, и вдруг учительница спрашивает:
- Селянкин, что ты там делаешь?
Я сидел в самом дальнем от нее углу и оттуда почему-то ответил так:
- Мышь ловлю.
Учительница была молода, чрезмерно самолюбива, не смогла своевременно установить с нами делового контакта, во всем старалась увидеть только плохое, поэтому моментально выскочила из класса, а еще минут через десять я был уже выдворен из школы со строжайшим наказом:
- Без мамы не приходи!
Возможно, эта злополучная "мышь" и оказалась бы для меня роковой, если бы не Рубан, прекрасно изучившая всех нас и особенности наших характеров. Она не поверила рассказу молодой учительницы, после занятий задержала весь класс и узнала правду.