"…Нынешнее воскресение – самый радостный за истекшие полтора месяца день, вернувшийся Городецкий захватил с собой полковую почту, и среди доставленного им я нашел то, что так долго и нетерпеливо ждал, – два ваших письма. С той минуты я только и делаю, что без конца читаю и перечитываю ваши строки, в которых мне дорого каждое слово, каждый знак, каждый след ваших прикосновений. Даже от Сережиных ошибок в его короткой приписке веет на меня драгоценным теплом и бесконечно милыми мне картинами моего последнего пребывания в домашнем кругу. При каждой возможности весь день я стараюсь уединиться хотя бы на краткий миг, чтобы опять и опять пробежать глазами страницы вытверженные мной уже наизусть, полюбоваться на Катинькины и Лизанькины рисунки. Когда я на них смотрю, мне кажется, я даже слышу веселые щебечущие голоса моих маленьких сестричек, похожие на два колокольчика на цветущем лугу, и мне живо представляется, как совсем еще недавно мы бегали с ними по такому лугу, Катинька в розовом, а Лизанька в голубом, и они старались меня догнать и поймать в свои расставленные ручонки, и когда я незаметно для них умерял свою быстроту и им удавалось их намерение, их счастию не было предела, а заливистый смех их звучал в воздухе чистым серебром, сплетаясь с пением жаворонков. Во мне все тут же меняется, когда я раскрываю и держу в руках ваши послания, наконец-то меня нашедшие, я делаюсь совсем не похож на себя душевно и наружно, и, верно, я доставил бы своим товарищам немалое удивление, если бы они смогли увидеть меня в такую минуту. Но я знаю, что письма, получаемые из дома, на каждого из нас производят ровно такое же действие, каждый готов зачитывать их до дыр и покрывать поцелуями, ибо в разлуке, вдали от родины и всех близких обыкновенная бумага обращается в нерасплесканную чашу животворящей любви, перенесенную чрез расстояния посредством письменных знаков и почты…"
"…Сообщаю Вам, бесценная моя маминька, что у Вас нет никакой причины тревожиться обо мне и иметь недобрые предчувствия, о которых Вы пишете, ибо решительно ничто, ни с какой стороны мне не угрожает. Вторую неделю мы стоим лагерем в лесу на берегу большого ручья. Сначала мы переживали общую радость от возможности отдохнуть и выспаться, совершить нужные починки в снаряжении, конской упряжи и личной одежде, теперь мало-помалу начинаем скучать и жаждать деятельности и движения. Но приказов пока нет, никто не знает, что будет дальше, наши начальники так же мало знают, как и все мы, и могут только предположительно гадать. Идут глухие толки, что вообще больше ничего не последует, наступит продолжительное замирение, а может быть, даже будет подписан полный мир. Ну и слава богу, коли фортуна поступит столь милостивым образом, не зря сказано, что даже худой мир лучше доброй ссоры. Не правда ли, странное направление мыслей для молодого человека в низшем офицерском чине на военной службе, где полагается вести себя совсем противоположным способом, жаждать горячих ратных дел, дабы явить воинскую доблесть и заслужить побольше наград и повышений… Большинство моих товарищей-офицеров, не утруждая себя гаданиями о последующем, радуясь возможности, которая может оборваться с минуты на минуту, проводят время в привычных для себя приятностях, таких, как, например, карточная игра. Чуждые зеленому сукну придумывают себе другие развлечения. Вчера образовалась компания человек в десять, ходили на охоту; ходил и я – только чтобы убить время; но вернулись ни с чем, мокрые и голодные, раздраженные на нашего проводника, который, как выяснилось уже в самом конце экспедиции, спутал дороги и завел нас совсем не туда, где водится дичь. Недовольство на проводника и дурное настроение продолжались до той минуты, пока перед неудачными охотниками не явились закуски и водка; выпили и поужинали с большим аппетитом, много шутили и смеялись и легли спать в десятом часу вечера в преотличнейшем настроении…"
"…У нас произошли, некоторые перемены, второй батареей командует теперь капитан Одинцов взамен выбывшего капитана Аплетина. Дела Аплетина плохи, рана, вначале не показавшаяся серьезной, теперь сильно загноилась и дает лихорадящий жар всему организму. Вчера проведывали его в лазарете, отнесли вино, яблоки, но посещение оставило его равнодушным, даже яблоки, составляющие редкость по нынешнему времени года, не вызвали у него никакого оживления…"
"…Вчера с обеда в продолжение трех часов без перерыва была сильная перестрелка на левом фланге. Перед нашими же позициями неприятель ничем себя не проявлял, и, пользуясь затишьем и свободою от службы, я употребил это время с большой для себя пользой: постриг свои волосы и вымылся в горячей воде, которую согрел и принес Афанасий, с его же помощью пересмотрел свой гардероб и определил, что надлежит подвергнуть чистке и, починке, а затем, до начала дежурства, в продолжение получаса или даже больше читал несколько страниц из "Писем русского путешественника", которые мне нравятся тем, что уводят от наскучившей и безотрадной действительности в другие края, времена и нравы и тем самым предоставляют лучший отдых моему уму и сердцу. Хотелось бы еще многое вам написать, но времени решительно нет ни одной минуты, и я прерываю свою беседу с вами до другого благоприятного раза. Остаюсь ваш любящий сын, племянник и брат, мысленно целую ваши бесценные ручки и не перестаю ждать и надеяться на то счастливое для себя мгновение, когда я смогу поцеловать их наяву…"
На этом листки обрывались.
Ни имени писавшего, ни дат, ни указаний на место действия… Россия, какая-то далекая война, может быть – Наполеон, нашествие и изгнание французов, или Кавказ, Севастополь, освобождение Болгарии от власти турок… Одно было абсолютно понятным, до конца, имеющим полное созвучие времени: любовь, сродненность – и разлука, тоска, боль…, Тот же противоестественный, мучающий разрыв живой ткани, какой был в днях наших, во мне, во всех, во всем вокруг…
7
Свет в цеху потух внезапно, во всех секторах. Это могло означать только одно: аварию на станции. Гудение станков, смолкая, длилось еще с четверть минуты, а затем наступила глухая и неестественная тишина, какой она всегда кажется после сильного, постоянного гула работающего цеха.
За окнами – ни проблеска, ни искорки. Значит, мрак на всей территории завода.
– Перекур! – имитируя веселье и радость, крикнул кто-то в темноте.
– Храпанем, братцы! – объявил другой голос.
Я отключил рубильник, чтобы резец не запорол отливку, если вдруг дадут ток.
В темноте вспыхивали огоньки зажигалок – в разных концах цеха закуривали рабочие. Засветилась у входных дверей керосиновая "летучая мышь", висевшая на стене именно на такой аварийный случай. Свет ее был слишком слаб для огромного цеха и почти не разрядил мрака, только наполнил помещение множеством причудливых теней – от станков и железных опор, державших крышу.
Я присел на тележку с отливками. Такие происшествия – не редкость, оборудование заводской электростанции – леченое-калеченое, как оно еще выдерживает то, что выдерживает. Электрики всегда в работе. Но обычно повреждения устраняют быстро. Теперь же время тягуче тянулось: десять минут… пятнадцать… Значит, что-то серьезное.
Чугунные отливки истекали морозом. Бездеятельность, тишина и тьма клонили в дрему. Поспать? Но это совсем потерять ту инерцию, в которой с начала смены находятся тело, мышцы, весь организм. Такой скоротечный, случайный, сон не освежает, наоборот, всякий раз после него – долгая вялость, раскачка, приходится заново включаться в рабочий ритм.
Я встал, пошел к курцам, которые, собравшись кучкой, тянули свои едкие махорочные самокрутки. Кто стоял, привалившись к станку, кто сидел на ящиках или тележках с деталями; на полу в консервной банке горел фитилек, опущенный в машинное масло; сквозняком сине-оранжевый лепесток огня то низко пригибало к полу, то в ниточку вытягивало вверх. Тут уже наладилась беседа, кто-то, мне не знакомый по голосу и плохо видный в мечущемся свете коптилки, средних лет, с хрипотцой, рассказывал:
– …а наутро немцы – приказ: от каждого двора человека с косой. Собрались одни бабы. Немцам с бугров на бережок спускаться самим неохота. Дон там у нас не такой уж широкий, метров триста. Наши оттуда, с левого бока, враз подстрелят. А бабы – что ж, куда ж денешься, когда автоматы наставляют. У сеструхи моей – трое, две девки и пацан. Тоже пошла. А как же? Страху, говорит, аж ноги не держат, подламываются. Меж двух огней, сзади немцы с автоматов целятся, а оттоль – наши. Ну как не разберут, что одни бабы? Иль подумают – немцы переодетые. Да из пулеметов! Всем крышка. Соседка наша Маруська, баба бедовая, тоже солдатка, тоже с пацанами, говорит: давайте песню заведем, чтоб наши услыхали, поняли, что не переодетые мы. Затянули "Катюшу". А голоса срываются, силы в них нет, не знай, слышат там, на энтом боку, иль не слышат. А там – тихо и будто никого. Ну, сошли они на луг, стали этот камыш косить. Косют, и вдруг – стоп, лежит у самой воды лейтенант, молоденький, весь в крови. Командир, наверно, этих разведчиков. Приподняться даже не может, только говорит едва слышно: бабы, забросайте меня камышом, а ночью за мной приплывут, мне только бы ночи как-нибудь дождаться… А тут Нюрка, старосты этого невестка, учуяла, подбегает. А-а! – говорит. Вы, говорит, лазите, а из-за вас и нас немцы под пули подставляют! И доказала. Немцы на луг самого старосту и двух полицаев. Притащили они на хутор этого лейтенанта, мальчишку этого. В школу, прямо в штаб немецкий. Чего с ним там делали, как пытали, – только вскорости он уже готов был. Выволокли его немцы из школы, кинули. Старосте: закопать! Тот его и прикопал с полицаями. Тут же, неподалеку, в школьном саду. Сейчас там деревянная пирамидка со звездой…
– Ну, а потом, когда наши пришли? – спросил кто-то нетерпеливо.