Она увидела во сне Николая без гимнастерки, в рубашке, расстегнутой на груди. К рубашке был приколот большой неведомый орден. Николай смотрел на нее ласково и печально. Губы его шевелились, казалось, он говорит, но так тихо, что Маша не слышит.
"Что, что?" - спрашивает Мария Николаевна громко и просыпается. Первые минуты ее наполняет радость состоявшегося свидания - так ясно, четко, во всей жизненной яви, видела она его лицо, ничуть не забытое, точно отпечатанное в ее памяти. "Почему орден на рубашке?" - спрашивает она, еще не проснувшись окончательно.
И, наконец, проснулась совсем и сказала громко: "Это плохой сон".
Женщинам вообще свойственно суеверие. А в годы войны, постоянной тревоги, напряженного ожидания это трепетание сердца, вслушивание, угадывание обострились необычайно. Что удивительного, если месяцами ждешь вестей, знаешь: каждый миг может случиться несчастье. Прислушивались и приглядывались, всматривались в окружающее, искали утешения, добрых знаков, огорчались недобрыми.
В саду зацветают астры - цветы осенние, летние уже отцвели. Нарядный цветник - розовые, лиловые, желтые головки, меж них граммофончики белого душистого табака. Девушки не забросили свой садик, хоть и кажется, что время не для радостей и забав.
Но радости сердце человеческое просит всегда. И почему рябине, усыпанной красными гроздьями, не веселить наш глаз? Она растет, цветет, плоды на ней поспевают под нежаркими лучами солнца. Да и солнце светит! И трава еще зеленая. А в воздухе летают тонкие паутинки - примета бабьего лета.
Радует цветущая земля взор, веселит душу.
Но идет война. Можно ли забыть о ней? Нет, нельзя. Разве что на мгновение. Обмануться блаженной минутой - мирной, зеленой, солнечной.
В начале сентября почтарка принесла Марии Николаевне два письма. Обычный треугольник был от мужа, второе, в сером конверте, надписано чужой рукой. Она начала читать письмо Николая, но отложила - чужое письмо тревожило. Разорвала конверт.
"Дорогая наша Мария Николаевна, пишут Вам товарищи и друзья Вашего мужа Николая Ивановича Пылаева. Это его воля, мы ее выполняем.
Ваш муж пал смертью храбрых 12 августа сего года. Он был ранен смертельно осколком снаряда в грудь, не успели даже положить на носилки, как он скончался. Товарищи, кто был при нем в последнюю минуту, передают его предсмертные слова, всего три слова: Маша... дети... напишите.
Мы успели похоронить его..."
Затем о похоронах - о гробе, который сделали, хотя и торопились идти дальше, о прощании, о салюте из автоматов...
Кончалось письмо словами: "Мы все любили его, как доброго человека и смелого воина. Делим с Вами горе и просим держаться, сколько есть сил Ваших".
Она не упала, осталась сидеть на скамейке, только стало так темно, что не видно детей, и на темном небе черной дырой глядело солнце, вот тогда, должно быть, она потеряла сознание на один миг, не падая, не смыкая век.
Июль 1943 г
...Стараюсь представить себе вашу жизнь, какие вы сейчас, а мысли возвращаются на отцовскую дачу: Катюшка в красной кофточке возле клумбы с маками, маленький Митенька в коляске. А ты, моя любимая, хлопочешь, снуешь по дому. Но какая ты сейчас - не вижу, не представляю
Прошли два года - они и протянулись и промелькнули.
...Придет ли тот день, когда я войду в дом, обниму тебя, посажу на диван, положу голову тебе на колени, а ты будешь гладить и перебирать мои волосы?
Ты будешь моей самой большой наградой за все, что я испытал и пережил...
Так хочется увидеть тебя во сне, но сны мне не снятся.
Через месяц Мария Николаевна с детьми уехала домой, в Москву. Пропуск выхлопотал старый Пылаев. Он встретил Машу, был ласков с детьми, сказал, что будет помогать. Отец осунулся, постарел - тяжело перенес смерть сына. Аглая Васильевна ответила на Машино письмо, что поспешит к ней и внукам, как только получит разрешение на въезд в Москву.
Ждали, когда затихнет, заснет квартира с ее двадцатью обитателями, когда уснут дети в своих кроватках,- тогда наступал их час, время отъединенности от суетливого и шумного быта. Теперь они были вдвоем, одни, принадлежали друг другу и больше никому и ничему.
В тихие ночные часы часто возникал разговор о доме, любимая мечта Николая. Маша сначала посмеивалась, потом начинала слушать и постепенно включалась в эту игру.
- ...Дом будет стоять на берегу моря...
- Какого моря?
- Не знаю, Маша. Ты любишь уточнять... На берегу какого-нибудь моря, немного над морем. Это будет очень светлый дом, с большими окнами, наполненный солнцем и морским свежим ветром. В нем не будет вещей...
- Совсем никаких?
- Будет мало вещей, только самое необходимое. Машу начинал занимать полупустой дом, наполненный солнцем и ветром.
- Вокруг будут деревья, кустарник, цветы.
- И много разных птиц.
- В доме будем жить мы и наши дети.
- У нас будет еще один сынок...
- Не один, а двое: Колюшка, в честь твоего отца, и Ванечка, в честь моего...
Они мечтали, а пока у них была комната средней величины с окнами в переулок, напротив окон - двухэтажный дом старой стройки, но летом жили в доме - пустом и светлом, на даче отца.
В одном из писем с фронта Николай написал: "Ты помнишь о нашем доме? Как далеко он сейчас! Но потерпи,- когда я вернусь, дом непременно будет". Он пожалел Машу и не написал "если я вернусь"...
Он не вернулся, дома не было. Никакого дома, кроме прежней комнаты, из которой уехали в сорок первом и где теперь окна наполовину были забиты фанерой. Появилась в комнате железная печка на ножках, с трубой, выведенной в дымоход в стене. Откуда печка? Вероятно, ее раздобыл и поставил Николай, когда пробыл здесь несколько дней после госпиталя. Печка была его последней заботой о них. Маша топила ее наколотыми поленцами и плакала.
После эвакуации, после трех лет жизни не дома, эта комната была домом. Дом помогал выдерживать горе.
Белый голубь слетел - письмо принес,
серый голубь слетел - другое принес,
черный ворон летит - страшну весть несет.Как убитый ты лег в поле-полюшке,
в бою страшном, бою огненном.
Провожала тебя - плакала,
писем ждала - плакала,
а пришла похоронка, и слезы нейдут.Стоят слезыньки комом в горлышке,
ой и душат меня, убивают меня.
Мне б расплакаться, разлиться ручьем,
потечи быстрой реченькой,
к тем местам-полям, где ты смертью пал.Ой и страшно мне, ой и тошно мне
оставаться одной с детьми малыми.
Как мне будет жить, как детей растить
без тебя, мово друга милова.Плачут березыньки в лесу,
плачут ивушки над рекой,
плачем мы, солдатские вдовы,
слезами горькими.
ПОКЛОН РОДНОМУ ДОМУ
Лизавета Тимофеевна
Я своего не любила. Знаете, когда полюбила? Как на войну пошел. Писем начала ждать, думать, беспокоиться.
Замуж я пошла не по любви, не из корысти, а по наваждению - как заговоренная. С детства была я подверженная колдовству, очаровывалась легко. Шести лет ушла за цыганами. Мать догнала: кто девчонку украл?! Никто не крал. Цыганка за ручку подержала да в глазки глянула, вот и все, я уж за ней пошла. Так у меня и с Васей получилось. И как знала я, что жить мы будем плохо, так и вышло.
Ссорились, ругал меня бесперечь, случалось, замахивался, но бить не бил. Силищи он был огромадной, и рост во какой, и кулаки как два молота, а я небольшая, худенькая, один раз вдаришь, и нет меня. Удерживался. Но вспыхивал, чуть что не по нем. "А я тебе говорила, что жить будем плохо? Говорила. Так оно и есть".
Замуж вышла восемнадцати лет. Дома еще и речи не было меня выдавать. Старшую сестру выдали двадцати лет, вторая, девятнадцати, еще была невыданная. Никто меня не торопил, отец любил и приучил с ним работать, помогать.
У нас в селе Ломтеве делали порцыгары разного дерева - и клен, и липа, и береза карельская. Отец, бывало, каждую досочку ощупает, оглядит, и так повернет и эдак - узор найти, высмотреть картинку: птицу, зверя иль рыбу. Хорошо работал, на совесть, не спешил и мне говорил: "Спех - всякому делу грех". Порцыгары его были красивые, дорогие, зарабатывал хорошо. А я склеивала, отделывала до блеска, полировала. Он меня хвалил: "Ловкие у тебя пальчики, Лизок",- а мне так лестно, так радостно, когда он похвалит.
У нас округ Звенигорода раньше были деревянные ремесла: одно село - гитары, другое - балалайки, наше - порцыгары. Теперь в нашем селе делают эти, как их, крюки, что по льду бьют, деревянные, да, вспомнила: клюшки. Мастерскую в церкви открыли. Стоит наша церква заброшенная, кирпичи наружу повылезли, с кровли железа содрана, а один лист с купола не оторвался, так и висит, на ветру стучит сколько лет, может, и полвека - стучит-скрипит, скрежещет. А на самом верхе выросла березка - тоненькая, кривая, уж какой год растет, холодно ей там, зябко, а в жару - томно, а она все жива, терпит. Занесло семечко ветром в такую высь, и принялось оно - на страдание.
Мне на нашу церкву смотреть горько, теперь-то вижу ее редко, когда попаду к племянникам в гости, к отцу на могилку, мы уж сколько лет в Звенигороде. Но как приеду, как гляну, аж сердце схватит. И не то чтобы я думала: нельзя церкву к делу применить, раз уж стоит она пустая, но почему ж не поберечь, зачем доводить до полного развалу и срамоты, все ж строение, работа чья-то, труд, и для чего-то служит, кому-то нужна.