"Чужим хлебом да чужим умом не долго проживешь", - говаривал отец. Он знал много поговорок и примет.
Самогоном в наших местах не баловались. Сказывалось благоговейное преклонение перед хлебом, который звали "божьим даром", и изводить его на хмельное зелье считалось кощунством. У нас даже брагу не варили и не умели варить.
А тут началось всеобщее пьянство. Пили "николаевскую" водку мужики и бабы, и даже детям подносили.
В нашем городе был водочный завод. Его прикрыли в самом начале войны, а запасы водки и спирта опечатали. Уездный Совет, руководимый эсерами, решил распродать водку населению по старым ценам - по существу, даром, так как бумажные деньги, прозванные керенками, никакой ценности не имели. Стали выдавать на каждого едока по бутылке водки в месяц. Выдавали по спискам. От своей деревни список составил я. На нашу семью полагалось восемь бутылок. К тому времени наша семья увеличилась еще на два едока: родились Витька и Верка.
Раньше отец пил водку только по большим праздникам, и то самую малость, а теперь чуть ли не каждый день по рюмочке перед обедом. Но большую часть водки обменивал на хлеб: полпуда за бутылку!
Ожили Глебихины. В список их семьи я внес умерших деда и отца и пропавшего без вести Константина Воеводина. На семь бутылок в месяц Глебовна выменивала не меньше трех пудов ржи.
Но выгодная коммерция продолжалась очень недолго. Запасы водки на заводе, вскоре иссякли, и водочный паек отменили.
Весна выдалась ранняя. Вместе с таянием снега и с половодьем таяли запасы хлеба у горожан и у деревенской бедноты. Завоз муки извне прекратился, а свои кулаки хлеб прижали. Хлеб можно было только выменять на вещи. Если у горожан и было кое-какое барахлишко для обмена, то в деревне и того не было.
Глебовна сумела-таки припасти немного яровых семян, обменивая водку на зерно. В одно из весенних воскресений я вспахал половину ее полосы-столько, на сколько семян хватало. Николка засеял и заборонил на нашей же лошади. Другая половина полосы пошла "под бабушку-варварушку". Так мы звали полевые ромашки, их не надо сеять, они сами родятся вместе с другими сорняками.
Наш отец тоже не мог засеять весь свой яровой клин. Озадки остались невспаханными и незасеянными. В прошлый год хлеб уродился худо, и даже у такого запасливого хозяина, как он, хлеба не хватало.
Если бы не строжайшая экономия, был бы и у нас настоящий голод.
Окончил я свое "высшее начальное" образование.
Работаю в поле, в лесу, на сенокосе, как и все мои деревенские сверстники, присматриваюсь, прислушиваюсь к происходящему. Начитавшись разных книг, задумываюсь и ищу ответ: почему жить тяжело? и когда будет легче?
Солдаты из нашей деревни относились ко мне хорошо и в обиду никому не давали за то, что-я им всю войну письма писал с поклонами от всей родни и всегда приписывал поклон от себя.
Тот день выдался жаркий, солнечный, безветренный. Мы с Николкой сидим у большого камня-валуна на околице и дымим махоркой. Николка чуть не шепотом говорит:
- Сегодня ночью Чураевы хлеб прятали. Знаешь где? Сам видел. Нагрузили они две подводы мешками с зерном и повезли в паровое поле. Там у них с зимы большая куча навозу. Дак они ее разрыли, в середину мешки уклали и снова навозом закидали. Сегодня, видно, большевик с обыском пойдет. Вчера в Кобылкине шуровали, а сегодня к нам. А ты слыхал?
Николу Кочнева большевики из Совета турнули и сами управлять стали. А он сбежал. Теперь большевики хлеб у богачей ищут, а что найдут, то раздают бедным.
Может, и нам что перепадет. А то уж который день без хлеба сидим, жуем кислицу.
От деревни Ковригино показалось шествие, точь-в-точь как крестный ход, что проходил через нашу деревню каждое лето на поклонение мощам Александра Ошевенского. Только эта процессия была без крестов, икон и без священников. Впереди шагал новый председатель волостного Совета Григорий Загонов. А за ним - пестрая толпа женщин и стариков с пустыми мешками под мышками.
Ни один справный хозяин не вышел из своей избы навстречу процессии. Чураевы и Грибовы ничего хорошего не ожидали от голодающей толпы. Другие мужики, которым и бояться нечего; только из-за угла подсматривали: что-то будет? как она, эта реквизиция, покажется?
А самые бедные еще спозаранку пристроились к толпе, во главе которой шел большевик Загонов. Григорий был высокий, широк в кости. Резкие черты скуластого лица странно соседствовали с кротким, мягким, по-детски наивным взглядом серых глаз.
Хлеб ищут в каждом доме, но по-разному. У Саши Бирюкова заглянули в амбар, где сиротливо стоял ушат с овсом. Зато у Чураевых все осмотрел Загонов: в сарае, в хлевах, на гумне, в риге, на чердаке - и нигде не оказалось ни фунта хлеба!
Было ясно, что Чураевы издеваются над новой властью, издеваются откровенно, грубо, нахально.
Глаза Загонова загорелись недобрым огнем. Он тихо, зло спросил Степана Чураева:
- Ты, буржуй, куда хлеб упрятал?
- А нету у Чураевых больше хлеба, был, да весь вышел, а что есть, то не про вашу честь. Ищи. Найдешь - все твое, - глумился Степан.
- Сказывай, где хлеб? Не скажешь - в тюрьму отправлю.
- В тюрьму меня не за что. Я ничего не украл, никого не ограбил. А вот по тебе, грабителю, тюрьма плачет. Дождешься!
В это время к председателю подбежал наш сосед Петр Воеводин, тоже демобилизованный солдат, ходивший до войны в пастухах.
- Загонов, пошли на гумно! Я там в соломе нашел пять мешков муки.
Степан Чураев, обращаясь к Воеводину, прошипел в ярости:
- Подавишься, Петруха, моей мукой. Смотри, жить тебе с нами в одной деревне. А эти комиссары как пришли, так и уйдут. Берегись, пастух!
Муку реквизировали и раздали голодающим, каждому из толпы по очереди отвешивали на безмене по восемь фунтов. Получившие свой паек отходили в сторону и направлялись по домам.
Не отправил Загонов в тюрьму Степана Чураева.
А зря.
Всем муки не хватило, и толпа вслед за председателем тронулась в соседнюю деревню на поиски хлеба.
Вместе с нею ушла и Марья Глебовна с пустым мешком: ей не досталось чураевской муки.
А в обширном каретнике (сарае для повозок, тарантаса, дрожек и других экипажей) на деревянном полу спали дюжие сыновья Чураева Алеха и Митроха.
Как только процессия бедноты покинула деревню, они поднялись со своего ложа, набитого тяжелым зерном. Под ними - лаз в погреб, наполненный доверху рожью.
- Кабы у Чураевых нашли весь спрятанный хлеб, и нам бы досталось, сожалел Колька.
- А ты чего молчал, раз знаешь, где они хлеб прятали? - укорил я Николку.
- Попробуй скажи, голову оторвут. Вот и Петрухе не слава богу.
Случилось это в июле-самом жарком месяце.
Отец послал меня в извоз. На складе упродкома нагрузил я свою телегу какими-то ящиками и направился на усердной и неторопливой карюхе в Няндому.
Нас, подводчиков из разных пригородных деревень, оказалось около десятка. Самым молодым был я, а остальные возчики - бородатые мужики и седые старики. С ними ехать было хорошо: вовремя подскажут, если упряжка не в порядке, с толком выберут место для кормежки лошадей и знают все водопои на девяностоверстном пути.
Сдали каргопольскую кладь на станции и нагрузились кулями с солью. Этому продукту в то время цены не было. Я соврал бы, если бы сказал, что мы не дотронулись до вверенного нашей честности продукта.
Из рогожных кулей нетрудно было отсыпать сколькото фунтов соли. А прошедший дождик загладил наши грехи, и в Каргополе мы не только отчитались по весу, но сдали даже больше, чем было указано в накладных. Мужики кряхтели - мало отсыпали.
Поездка в Няндому длилась четыре дня. Дома встретили меня с ликованием: соли привез!
Побежал я к Глебихиным, чтобы угостить солью.
Ворвался в избу и остолбенел: на полу на соломе вповалку лежат все четверо, желтые, худые до невозможности, и тихо стонут. По избе носятся тучи мух, и шум от их жужжания стоит, как на грибовской ветряной мельнице. И дух тяжелый. Увидев меня, Николка кое-как поднялся и, шатаясь, поплелся вон из избы.
- У нас у всех… понос с кровью… Три дня не ели…
Они уже не встают… - с трудом рассказывает Николка.
- А ты? - задаю нелепый вопрос.
- Видишь, я встал, - но у него подкосились ноги, и он плюхнулся на порог.
Я - домой. Схватил овсяную лепешку и - к Николке. Он взял, откусил малость, проглотил через силу, а больше есть не стал.
Рассказал я своим о том, что видел у Глебовны.
Отец скликнул соседей.
- Мужики, надо их в больницу отвезти, а то умрут, - сказал он мужикам.
Но никто не согласился ехать, никто не захотел давать подводу. Заразы боялись. Наша кобыла только что вернулась из большой поездки, и отец тоже не хотел ее запрягать.
Понурив головы, соседи разошлись по домам. Каждому было неловко.
- Пусть, значит, Глебихины погибают? Так, что ли? - обратился я к отцу. Он молчал.
Я вывел лошадь из стойла и стал запрягать. Мать со слезами уговаривала:
- Не прикасайся ты к ним, сам заразишься и в дом занесешь заразу.
Хотя я и побаивался, но делал свое дело. А боялся потому, что было известно немало случаев смерти от дизентерии в окружающих деревнях. Но нельзя же соседей оставлять без помощи.
Набросали мы с отцом на телегу побольше соломы, кое-как вывели больных из избы и всех четверых уложили поперек кузова. Я пошел рядом с телегой.
До больницы три версты, ехали молча, мои пассажиры тихонько стонали, телега поскрипывала.