- Позавтракаем, дочка.
Немцы, бродившие по улицам, несколько раз останавливались возле убежища. В таких случаях Лида тотчас же вскидывала пистолет, а Рубин осторожно отводил руку девушки.
- Потерпи, дочка, потерпи, - тихо уговаривал Рубин. - Чует мое сердце, недолго им быть тут.
У Рубина были прострелены обе ноги. К вечеру стала подниматься температура, и он заснул. Лида, опасаясь бреда, не сводила с него глаз. Временами Рубин начинал стонать. Тогда Лида клала свою ладошку на его разгоряченный лоб, и он умолкал. Незаметно сон сморил и Лиду, и она задремала…
Уже который раз Лида видела один и тот же сон. Бежит она лесом. Бежит потому, что за ней гонятся два фрица с автоматами. Но она знает: стрелять они не станут. И нужна она им живая. Где-то впереди голос Петруни; "Сюда, Лида, сюда, голубонька". Бежит Лида - ноги подкашиваются, силы на исходе. А немцы ближе, ближе, сейчас догонят. И тогда прощай, Петруня, жизнь, прощай. Стегают ветки по лицу, по голым коленям, цепляются за ситцевое платьице, рвут его в клочья. Голос Петруни все дальше, все глуше… Ноги тяжелеют, наливаются свинцом, и она падает. А лесная трава будто солнцем настояна; дух такой - голову кружит. Кивают своими головками, касаются разгоряченных щек цветы. Холодные лесные цветы со слезами росинок на венчиках. Лида слизывает росинки и плачет. Что-то грузное наваливается на нее, душит, давит. "Не смей!" - кричит она и пытается скинуть с себя тяжесть.
Появляется Петруня. Он наклоняется к ней и зло смеется: "Не люблю я тебя больше, опозоренная ты… не люблю" - и бьет ее по лицу пихтовым веником. Лида вскрикивает и просыпается.
Иван Рубин тоже просыпается. Прислушивается. В руках у Лиды пистолет. Она ждет появления врагов, но все тихо.
- Заснула я, - виновато лепечет Лида. - Кричала, кажется…
Рубин опять отводит ее руку с пистолетом, говорит ласково:
- Ничего, дочка, ничего… Все пройдет.
Рубин говорит, а Лида все еще не может освободиться от сна.
Где-то внутри, глубоко, давнишний комок. Давит он на сердце, жмет. Плакать хочется, а слез нет, будто тот комок вобрал в себя все слезы. И все же сухой он, этот комок, ох какой сухой! Кровь сушит, душу сушит. Невыплаканный комок горя. Выплакать бы, высказать… Кому? "Не все ли равно кому", - отвечает чей-то голос изнутри, из сердца. Лида наклоняется к самому уху Рубина и шепчет, шепчет торопливо, сбиваясь и путаясь:
- Только не перебивайте, выслушайте. Это такое… Вы только молчите и слушайте. Тяжело-то как! Вы поймете, вы такой добрый… Я сейчас видела сон, уже не первый раз, много раз видела…
Рубин слушает и забывает про свои раны.
- Они его повесили, Петруню-то. Мы с ним в партизанах были. Пришли в родное село. По заданию. Три дня жили, скрывались. Узнали, что надо. Обратно ночью пробирались. Наскочили на засаду. Схватили нас, повели. Четверо их было, все с автоматами. Петруня идет и шепчет мне: "Беги!" - а сам выхватил нож и на них. Не хотела я уходить от него, да ведь надо. Наши ждали. И я побежала в лес… - Голос девушки осекся. - Через три дня его повесили. Там. В родном селе. Скоро наша армия пришла. Пришла, да ведь его уже не было. Только и сделали мы для него, что мертвого похоронили по-человечески. Потом я на фронт попросилась. Думала, полегчает…
- А ты поплачь, поплачь… Слеза-то смягчает горе.
- Коли могла бы, - вздохнула Лида и, положив голову на колени, задумалась. - Нехорошо это, что я о себе рассказываю. Тут на каждом шагу смерть сторожит, а я со своим… Но ведь и я не рассказывала никому. Вам только. Тяжело было, давило сильно. Ведь любила-то как…
- И правильно сделала. Человек не железо. И горе-то, оно опять же такое: понесешь один - ноги подломятся, не выдюжишь. А разделишь его - полегчает.
Прошел еще день. К ночи наверху поднялся шум: запускали моторы танков и машин, скрипели повозки, то и дело пробегали солдаты в тяжелых кованых сапогах.
- Уходить собираются, чует мое сердце, - говорит Рубин.
Лида облегченно вздыхает… и плачет. Тихо плачет. Комок прорвало. Как нарыв прорвало.
Потом все умолкло. Лида осторожно раздвинула солому, выглянула наружу. Свежий весенний воздух ударил в лицо, голова закружилась. Вокруг темень, густая, как деготь. Между развалинами слабо поблескивает лиман. Откуда-то издалека доносится орудийная пальба, а высоко над тучами гудят бомбардировщики. Они идут на запад.
Лида стоит и пьет крупными глотками прохладный весенний воздух. С каждым глотком становится все легче. Только голова кружится. "Это от голода", - думает она.
Рассвет пришел незаметно. Воздух помутнел, пахнуло сыростью. Сонно бормотал Рубин. За лиманом пропел петух. Лида улыбнулась. "Жизнь", - прошептала она и мягко шлепнулась рядом с Рубиным: подкосились ноги…
- Вот здесь, - услышала она над собой чей-то голос, но сил, чтобы поднять пистолет, больше не было.
Давно остались позади Днепр, Ингулец, Южный Буг. Многое повидал наш полк за это время, многое повидали мы: и кровопролитные бои, и гибель командира полка, и богатые трофеи…
Было время, когда в батальонах оставалось по десять-пятнадцать человек. Но, пополнившись, полк снова наступал, наступал.
Шел полк, шли мы, шли наши девушки. То, что выпадало нам, выпадало и на их долю. Война неразборчива.
Мы не совершали сногсшибательных подвигов, мы просто воевали: изо дня в день, из месяца в месяц. В короткие минуты между боями к нам заглядывали наши девушки. И забывалась усталость, забывалась война. Мы воевали, потому что мы были солдатами; мы любили, потому что мы были живыми людьми. Наверное, так уж устроено человечество, что все живое тянется к любви, пусть даже со смертью рядом.
Бои, бои, бои… Каждый день. А ночи - в переходах. И так круглые сутки.
Люди спят на ходу. Заснет человек, дробным шажком из колонны в сторону отвалит. Споткнется, упадет, придет в себя - и снова в строй к товарищам. Девушки наши запевают иногда какую-нибудь песню, и мы подхватываем. Тогда кажется, что все мы дышим одной мощной грудью и сердце у нас одно - большое и сильное.
Однажды подошла ко мне Марийка.
- Ты сильно изменился, - сказала она.
- В чем именно? - не понял я.
Она осторожно взяла меня за руку, отвела от колонны в сторону.
- Скажи, что ты думаешь обо мне?
- Я?!
- Нет, серьезно, Андрейка.
- Ничего я не думаю.
- Нет, думаешь. И думаешь наверняка плохо. Так ведь?
Мы шли по обочине дороги, и я впотьмах постоянно сбивался в канаву. Почему-то мне стало неприятно и само присутствие Марийки, и то, что она, видимо, собирается разубедить меня в чем-то, что-то доказать, оправдать себя.
Я молчал. Молчал, потому что знал: за ней ухаживает новый "сам".
- Не хочешь говорить, - вздохнула она и отпустила мою руку. - Только, Андрейка, неправда все это. Иначе как бы я стала смотреть тебе в глаза?
"Начинается", - подумал я. Мне не хотелось терять дружбу с ней.
- А что правда?
Рядом с нами двигалась колонна полка. Перестук сотен солдатских ног, казалось, встряхивает звезды, и от этого они то гаснут, то вспыхивают, как плохо ввинченные лампочки.
- Знаешь, Андрей, я хочу, чтобы ты мне верил. Нам ведь вдвойне тяжело. Для вас, мужчин, война - только война со всеми ее ужасами. А для нас - еще и испытание.
- Выдержала? - прямо спросил я.
- Кажется, выдержала.
У меня отлегло от сердца. Я верил ей. Она не могла мне солгать.
Утро пришло душное и тревожное. Витька Верейкин, навалившись на бруствер траншеи, клюет носом.
- Витька, к нам девушки идут, - говорю я (это самое лучшее лекарство от сна!).
Витька протирает глаза и, не очнувшись еще как следует, смотрит на меня. К нам подходят Нина с Катюшей Беленькой. У Витьки в один миг физиономия круглеет и делается похожей на сдобный калач, только что вынутый из печки.
- Где Фарида? - будто не замечая Витькиного "калача", спрашивает Нина.
Но меня-то не проведешь таким обходным маневром. Я-то знаю, что Фарида только предлог, а Катя - маскировка. Нина пришла к Витьке. Это я знаю так же верно, как то, что любовь не шило, в мешке не утаишь. Впрочем, это изречение принадлежит нашей Фариде Вахитовой.
Витькина физиономия вызывает у меня смех. До чего же влюбленные глупый народ!
- А ее нету, - выручаю я Витьку, хотя сапоги Фариды торчат из крытого окопчика в двух метрах от меня.
- Жаль, - говорит Нина и в нерешительности переступает с ноги на ногу.
Мы с Катей, перешагнув через поджатые ноги Фариды, отходим. Пусть Витька не думает, что я враг рода человеческого.
На востоке небо уже пожелтело, как перезревший огурец. Пахнет пылью, пересохшими травами и взрывчаткой. Такое сочетание запахов мне не нравится. Не нравится мне и то, что за последние дни немцы присмирели. Особенно тихо вели они себя сегодня ночью.
Тишина такая, словно у них там сам Гитлер собирается рожать. Но мы-то знаем подобные штучки, и потому почти никто на передовой не спит, хотя все поклевывают носами.
- Ждете? - говорит Катя.
- Ага, ждем, - отвечаю я.
- А может, ничего?
- Нет, Катюша, эти сволочи не успокоятся; очень им хочется столкнуть нас в Днестр.
- Давно не спишь? - Катюша глядит в мои осовелые глаза.
- Не помню… Расскажи что-нибудь.
И Катя начинает рассказывать. Голос у нее густой, уверенный. Я думаю, ей бы подошло быть партийным работником. Она рассказывает, что вечером при налете "юнкерсов" ранен заместитель командира полка, что они, девушки, устроились под кручей в леске, где солнце не так жжет. Мне становится скучно, и я зеваю. Катя делает вид, что не замечает моих зевков, и продолжает рассказывать.