Сколько длилось это упоение свободой? Вершины оно достигло в поезде. На приезд и отъезд школе выделялся целый вагон, каких сейчас уже не встретишь. Он был убран темно-красным плюшем, по всей длине вагона тянулись повернутые друг к другу сиденья. От них резко пахло паровозным дымом и табаком, и, если поезд вез меня в школу, к горлу сразу подступала тошнота. Но на пути домой это был запах самой свободы, он действовал, словно тонизирующий напиток. Лица светились радостью, не прекращалась шутливая возня; в который уже раз зашел разговор о юго-восточной железной дороге. Я небрежно вытащил дневник и начал обводить дату - это была пятница, 15 июня - красным карандашом. Мои соседи исподтишка наблюдали за мной. Может, на их глазах рождается новое заклинание? Наконец мне надоело выводить вензеля и загогулины, и я закрасил красным цветом всю страницу.
Неужто мне и вправду казалось, что эпидемия - моих рук дело? Да, я скромно считал, что отчасти моя заслуга тут есть, и в некоторых кругах эпидемию ставили мне в заслугу. Мои претензии никто и не думал подвергать сомнению, скорее наоборот: но благоговейный трепет теперь был сдобрен эдаким добродушным подшучиванием, которое, если бы продолжался семестр, могло, чего доброго, перерасти в насмешку. По-моему, я в какой-то степени перестал быть самим собой, не в смысле поведения (хочется надеяться) - изменился мой взгляд на жизнь. Раньше я себя ни в грош не ставил; теперь стал чересчур самоуверен. Не сомневался, что все пойдет как по маслу, стоит лишь пальцем шевельнуть. Надо только пожелать - и все будет так, как я хочу. Эра гонений безвозвратно прошла; я расслабился и снял часовых. Я казался себе неуязвимым. Я не верил, что мое счастье зависит от каких-то обстоятельств, просто все законы бытия теперь работают на меня. 1900 год, двадцатый век, мое будущее - мечты начинали сбываться.
К примеру, мне даже в голову не приходило, что я могу заболеть корью, и я ужасно удивился, что мама считала это не только возможным, но и весьма вероятным. "Если вдруг почувствуешь слабость, - озабоченно проговорила она, - сразу мне скажи, ладно?" Я улыбнулся. "Да все будет в порядке, мама", - заверил я ее. "Надеюсь, - ответила она. - Но не забывай, как сильно ты болел в прошлом году".
Да, прошлый год, 1899-й, принес немало горя. В январе скоропостижно скончался отец, а летом я свалился с дифтерией, и не обошлось без осложнений; почти весь июль и август я пролежал в постели. Стояла на редкость жаркая погода, но мне хватало и своего жара - я метался в лихорадке, и духота в комнате лишь добавляла мне страданий. Она стала моим врагом, а солнце - незваным гостем. Его появление приводило меня в ужас; и когда люди говорили, каким чудесным было то лето, давно так не пригревало, я не мог их понять - вспоминал о пересохшем горле, о том, как катался по кровати, ища между простыней хоть капельку прохлады. Так что я не случайно желал девятнадцатому веку скорейшей кончины.
Я сказал себе: лето 1900 года обязательно будет прохладным, я об этом позабочусь. И в небесной канцелярии вняли моей просьбе. 1 июля температура была около 60 градусов, лишь трижды - 10-го, 11-го и 12-го - июнь огорчал меня жаркими днями. В дневнике я пометил их крестиками.
Первого же июля пришло приглашение от миссис Модсли, в те времена почта работала и по воскресеньям. Мама показала мне письмо; оно было написано крупным размашистым почерком. Я как раз недавно научился разбирать незнакомый почерк и отчасти гордился этим достижением. Миссис Модсли не сбрасывала корь со счетов, но к возможности заболевания относилась не так серьезно, как мама. "Если до 10 июля наши дети не покроются пятнами, - писала она, - мне бы очень хотелось, чтобы Лео с вашего позволения провел остаток месяца с нами. Маркус - ага, вот как его звали! - очень много рассказывал о вашем сыне, и я буду счастлива с ним познакомиться, если вы, разумеется, не против. Маркус - младший в семье, порой ему кажется, что он обойден вниманием, и общество ровесника было бы для него прекрасным развлечением. Я знаю, что Лео - единственный ребенок, и обещаю как следует заботиться о нем. Воздух Норфолка..." и так далее. Кончалось письмо так: "Вас может удивить, что на лето мы выехали за город, но ни я, ни муж не отличаемся крепким здоровьем, к тому же проводить лето в городе - не самый лучший отдых для ребенка".
Я долго изучал это письмо и скоро запомнил его наизусть. За обычными фразами скрывался, как мне казалось, глубокий и неподдельный интерес к моей персоне; пожалуй, я впервые почувствовал, что реально существую в жизни незнакомого со мной человека.
Я сразу загорелся желанием поехать и не мог понять маминых сомнений. "Норфолк так далеко, - говорила она, - а ты никогда еще не уезжал из дома, то есть не останавливался у незнакомых людей". "Но я ведь жил в школе", - возражал я. С этим доводом она соглашалась. "Только мне не хочется, чтобы ты ехал так надолго. А вдруг тебе там не понравится, что тогда будешь делать?"
"Да наверняка понравится", - заверял я маму. "И потом ты будешь там в день твоего рождения, - вспомнила она. - Этот день мы всегда проводили вместе". На это мне нечего было ответить, о дне рождения я начисто позабыл, и на душе вдруг заскребли кошки. "Обещай, что сразу дашь знать, если тебе будет там плохо", - сказала она. Мне не хотелось повторять, что плохо наверняка не будет, поэтому я обещал. Но ей и этого было мало. "А вдруг у кого-то из вас окажется корь, - в голосе ее звучала надежда, - у тебя или Маркуса".
Десять раз за день я спросил ее, написала ли она ответ; наконец мама потеряла терпение. "Не приставай ко мне - написала", - бросила она в сердцах.
Потом начались сборы - что взять с собой? Летняя одежда, сказал я, мне не понадобится. "Жарко не будет, можешь мне поверить". На моей стороне была сама погода - один холодный день сменялся другим. На этот счет мама была со мной единого мнения: плотная одежда надежнее тонкой, тут сомневаться не приходилось. Она была "за" и из соображений экономии. Жаркие месяцы прошлого года я провел в постели, и летних вещей мама мне просто не покупала, а из старых я вырос. Вообще я рос быстро: денег придется истратить много, и, возможно, все они будут выброшены на ветер. В общем, мама спасовала. "Только смотри, чтобы тебе не было жарко, - напутствовала она. - Это опасно. Ты же не собираешься там беситься, правда?" Мы озадаченно посмотрели друг на друга и пришли к молчаливому согласию: беситься я не буду.
Воображение рисовало ей картину жизни, какую я буду там вести - часто ее донимали мрачные предчувствия. Однажды ни с того ни с сего она сказала: "Постарайся ходить в церковь. Я не знаю, что они за люди, может, их в церковь не заманишь. А если и навещают храм Божий, небось катят туда в экипаже". На лицо ее упала тень, и я видел, что ей хочется поехать со мной, так ей было бы спокойнее.
Но мне этого совсем не хотелось. Как и любой школьник, я боялся: вдруг мама что-то не так сделает, что-то не так скажет, не так будет выглядеть в глазах одноклассников и их родителей. Растеряется, совершит какой-нибудь промах. Я готов снести унижение за свою оплошность, но за мамину...
День отъезда приближался, и чувства мои переменились. Теперь уже я пытался как-то отвертеться от поездки, а мама заставляла меня ехать. "Ты можешь написать, что я заболел корью", - упрашивал я. Она была в ужасе. "Я не могу этого написать, - с негодованием восклицала она. - К тому же они все поймут. Карантин кончился вчера". Сердце мое упало; я придумал заклинание, стараясь вызвать пятна на груди, но ничего не вышло. В последний вечер мы с мамой сидели в гостиной на двугорбой кушетке, которая очертаниями напоминала верблюда. Воздух в комнате, выходившей окнами на улицу, был немного застойный - мы редко ею пользовались и почти всегда держали окна закрытыми, потому что в сухую погоду любая повозка оставляла за собой облако пыли. По сути дела, эта комната была единственной нежилой в доме, и мама, наверное, выбрала ее для последнего разговора не случайно - морально подготовить меня. Эта малознакомая комната поможет мне шагнуть навстречу тому незнакомому, с чем я неизбежно встречусь в чужом доме. Видимо, мама хотела сказать мне нечто важное, но не сказала - я едва сдерживал слезы и все равно не внял бы практическим советам и нравоучениям.
ГЛАВА 2
Воспоминания о Брэндем-Холле, извлеченные из недр памяти, предстают перед моим мысленным взором в черно-белом изображении - это чередование светлых и темных пятен; мне стоит больших усилий увидеть их в цвете. Что-то я знаю, хотя и неизвестно откуда, что-то помню. Некоторые события запечатлелись в памяти, но к ним нет никаких зрительных образов; с другой стороны, перед глазами возникают видения, никак не увязанные с фактами, видения эти приходят вновь и вновь, словно пригрезившийся пейзаж.
Фактами я обязан дневнику, который добросовестно вел с девятого - день приезда и до двадцать шестого - канун роковой пятницы. Несколько последних записей сделаны тайнописью - как я гордился этим изобретением! Не какая-то липа, которую я выдумал, чтобы навлечь проклятья на Дженкинса и Строуда, нет - это была настоящая тайнопись, как у Пипса; возможно, я о ней что-то слышал. Расколоть этот орех оказалось довольно трудно - помня о благоразумии, а может, желая показать виртуозность, я день ото дня что-то в этом шифре изменял и совершенствовал. Два или три предложения так и остались нерасшифрованными, но все происшедшее представляется мне теперь отчетливее, чем тогда.