А по селу слава пошла: схватил-де Колька Седых – ямщик, чупахинского быка за рога и свернул зверю шею. А о кирпиче – ни слова. Любит народ силушку человеческую подкрашивать, чтоб поболе была, еще крепче, чем в сам-деле…
Но слава – славой, а Николай, сын Иннокентия Харлампиевича, был вправду первым силачом по селу. Сравнялось ему тридцать.
Меньшой сын Мишка тоже подрастал могутным парнем – едва шестнадцать исполнилось, а уже на спор мог любого взрослого на обе лопатки положить, на кушаках, запросто.
Такой уж корень седыховской родовы: сила.
Вот и брат Иннокентия Харлампиевича – Анемподист, прежде лоцман обской, а нынче председатель Совета левобережного затонского поселка Яренский, – не из последних силачей в округе.
Только Анемподист силач бесхитростный. Рядовой коммунист, при колчаковщине был в подполье, и характером прост, как извечная река, породившая лоцмана.
А Иннокентий – тот с хитринкой. С виду тоже простоват, ан – умен. В колчаковщину Иннокентий сразу смекнул, что не обманешь – не проживешь: или офицеришки разорят, по миру пустят, или партизаны не помилуют. И принял решение – двоедушить.
Записался Иннокентий Харлампиевич в дружину святого креста и подался с обоими сынами якобы воевать с партизанами, но спустя месяц пришло из города Новониколаевска от воинского начальника скорбное сообщение, что вся группа верноподданных адмиралу, с которой ушли богатыри Седых, погибла под выстрелами партизанской засады.
Так оно и было, только ни уездный воинский начальник, ни односельчане не знали тогда, что под партизанские берданки подставили свою группу сам Иннокентий с сыном Николой.
Семейству Седых от эсеровской сельской управы – щедрое вспомоществование, а сами "погибшие" влились в Заковряжинский партизанский отряд.
Так Иннокентий Харлампиевич обманул и судьбу, и односельчан, и колчаковскую власть, и всех родственников, а когда пал адмирал, появился Седых в родном селе в партизанской славе.
Вскоре большая часть села стала жить умом Иннокентия Харлампиевича. И ревком относился к партизану любовно: помогала советская власть бывшим партизанам чем могла, и Кешке Седых перепало полдюжины овечек, коровка с нетелью и пара лошадок – не кони, а загляденье.
Так и живет бородатая умница Иннокентий Харлампиевич Седых. Безбедно и беспечально, но с умом и с оглядкой. Все бы хорошо, да не поладил Иннокентий Харлампиевич со старшим сыном. В партизанском отряде совсем Николай от рук отцовских отбился, а после колчаковщины вдруг записался… в партию, думаете? Нет, Николай Седых тоже не лыком шит – в православие подался Никола.
Была семья Седых древнего кержачьего толка, и вдруг такое – перешел старший сын, большак, к православным!
Николай по ночам думает: надо бы и в партию, да время нестойкое, беспокойное. Всюду разговоры о японцах… А хорошо бы в партию – снова наган на поясе носить, как в отряде, и портфель купить брезентовый, речи говорить… и не пахать, не сеять, а ямщину гонять. Партийный ямщик – такое чего-то стоит.
Коммуна здешняя Николаю не в пример. Хотят работать – их дело. Нет, Николай в партии не стал бы надрываться на пахоте: для него и глотки хватило бы. Надо только отделиться от папаши, но тот, старый черт, и слышать не хочет о выделе сына-большевика. Да и жена, Дашка, возражает… Приклеилась к старику. Уж все ли у них благополучно? Отец-то могуч, здоровущ – такому прямой путь в снохачи. Черт их знает!.. Нет, с партией надо годок подождать… И поп Раев говорит: "Я сам – в душе давно коммунист, как наш излюбленный Иисус Христос, но… погодить надо". Умно, толково. Погодить. Вдруг – японцы и новый адмирал?
По Николаю выходило, что "прыгать надо соразмеренно с ногами". Вот батя-то, сволочь старая, все вприпрыжку живет. Знает, где прыгнуть, когда и куда… Поживем – поглядим, поучимся: что к чему.
Домашние, узнав о намерении Иннокентия Харлампиевича съездить в город, гадали: какая нелегкая несет в такую-то пору? Диво бы дома соли не было, сахару, аль еще чего, а то дом – полная чаша. Всего припасенного и за год дюжиной ртов не выхлебаешь. И подарки пасхальные домашним и шабрам-соседям старик давно уже купил тайно. Зачем черт несет в самую-то распутицу?…
Но спрашивать – боязно.
В домашности был Иннокентий Харлампиевич крут, самовластен и вопросов не любил. До седых волос доездил ямщиком, взрослых детей заимел, а все еще был шибко охоч до матерщины и скор на руку – тяжелую, бугристую, с рыжей щетинной порослью на узловатых пальцах, навсегда пропахших дегтем и кожей.
Впрочем, вечером перед отъездом глава семьи несколько прояснил свои намерения:
– Еслив из волревкома будут приходить аль там ячеишные – велю сказать: к брату Немподисту поехал. Отвезти мучки решил. Праздника для… Хоша и коммунист, а все свой, кровник… Надо братнино брюхо порадовать… – и, поглаживая сивую бороду, приказал снохе: – Ты, Дашутка, нагреби из расходного ларя полкуля сеянки…
– Оголодал, поди, твой Немподист! Они, коммунисты-то, в три горла жрут, – начала было язвить жена, Ильинична, но, увидав, что муж уставился на висевшую в простенке бурятскую нагайку с серебряным черенком, мгновенно осеклась и вполне миролюбиво закончила: – И то, конечно… под городом-то мучкой не шибко разживешься… все сожрала коммуна проклятая…
– Поговори еще! – крикнул Иннокентий Харлампиевич, снимая нагайку.
Старуха уже совсем ласково и покорно спросила:
– Може, подорожничков испекчи, Кешенька?… Долго проездишь?
– Не твоего ума дело, – вешая плетку на место, буркнул старик, – пеки. Чтоб до света было!.. – и перевел взор на Николая: – А ты, Егова православная, коня утресь заложи в санки. В розвальнях поеду… Тож до свету. – Потом повернулся к младшему сыну: – Сунь под сено оборону, Мишка… Тую дудоргу, что в притворе у моленной, за ларем. Понял?…
Отдав необходимые распоряжения, Иннокентий Харлампиевич поднялся к себе на второй этаж старинного дедовского дома и лег спать. Проснулся и ахнул: проспал.
Намечено было до света выехать, а солнце уже сияет во все лопатки. Эх, язви его! Догадался бы упредить, чтоб разбудили, а теперь и взыскать не с кого…
Вышел в просторный двор со многими завознями, кошарами, конюшнями-сеновалами.
Сани-розвальни стоят под навесом, сын Николай оглоблю новую тешет. Топор в могучих руках так и играет… Сердце у отца зашлось черной злобой. Однако спросил спокойно;
– Пошто коня не заложил?…
Николай ответил тоже спокойно:
– Ждали вашу милость, да выпрягли. Матка сказала, что ты, видать, раздумал ехать-то…
Вспомнил отец про нагайку, да поостерегся: Николай-то на мельничных весах без малого семь пудов вытягивал и подковы разгибал… Смотрит на отца в упор, не мигая. Ладно, шут с ним!..
Приставил сын оглоблю к сараюшке и пошел в дом. По дороге думал, что не худо бы папашу отправить в лоно кержацкого бога. Вывел отец коня и стал запрягать самолично, покряхтывая и шепча сквозь матерщину:
– Ужотка я тебя благословлю в раздел!.. Пойдешь нищим.
С улицы прибежал Мишка и открыл ворота:
– Подмерзло на улке, тятя…
– Под сено-то… сунул? – негромко спросил Иннокентий Харлампиевич.
Мишка, сдерживая под уздцы всхрапывающего горячего коня, тоже негромко ответил:
– Как велено, папаня, – сделано: с правой руки, пятый – в стволе.
Иннокентий схватил вожжи, гаркнул:
– Давай!..
Застоявшийся конь рванул розвальни, бурей вылетел со двора и пошел наметом к реке.
Зимник от Колывани до города Новониколаевска речными перевалками – самый короткий путь. Ежели трактом, гривами – много длиньше. Старинный ямщик, Кешка. Седых знал оба пути как свои пять пальцев и, спустясь с холма, послал коня унавоженной дорогой через вспученную уже реку, мгновенно определяя подернувшиеся новым тонким ледком предательские полыньи.
Розвальни пересекли Обь по длинной диагонали, конь взлетел круто на правобережный яр, и сани встали возле одной избы на Седовой Заимке.
Иннокентий Харлампиевич завел упряжку во двор; обив валенки, поднялся по ступенькам и поздоровался по ручке с вышедшей на крыльцо пожилой женщиной интеллигентной внешности.
– Тут он? – осведомился Седых.
Женщина ответила:
– Да. Нервничает очень. Не привык к опозданиям…
– Проведи меня, Валентина Сергеевна… Я его в обличье-то не знаю…
Однако на крыльцо уже вышел человек, закутанный в собачью доху-подборку, и, не здороваясь с мужиком, уселся в розвальни. Усаживаясь, стукнулся обо что-то твердое. Нашарив под сеном приклад винтовки, буркнул:
– Зря!..
– В обрат-то с грузом, – хмуро возразил Седых, – всякое могёт статься…
Спутник вдруг крикнул злобно:
– Говорю – зря! Впредь бросьте эту моду!
– Ладно…
Пересекли половину реки и поехали островами. Под деревней Бибихой встретили обоз: десять порожних подвод. На передней – красный флаг, под флагом солдат с прокуренными до желтизны усами. Лицо у солдата изможденное, землистое.
Солдат натянул вожжи:
– Тпр-р-у!
Обоз остановился. Седых тоже придержал лошадь. Радостно осклабился:
– Ванюха, здорово! Слух был, что ты в городу…
– Здорово, здорово, Харлампыч! – Солдат, добыв кисет, приветливо улыбнулся. – Далеко правишься? – И, вглядываясь в ворот дохи-подборки, неуверенно добавил: – Чтой-то не признаю товарища?… Чьих будет?…
Доха издала лёгкий стон, а Седых поспешил с ответом.
– Дальний, – пояснил Седых, – больной, с урману приехал, а дале-то не везет никто… Наладили ко мне. Подрядились за два фунта соли в город в больницу. В нашу-то ложиться не хотит… За два фунта соли, а боле так, по человечеству…
– Ну и правильно. Шибко хворый?