Санэпидемка
- Санэпидемка тута… Нечего, нечего.
Концы платка и рта опущены вниз. Высокая, худая и одновременно обрюзгшая. Зеленые тени, щеки болотного цвета, без конца отряхивает руки, будто от крови или потрохов.
- Нечего.
- А как же они выживают?
- А никак. Обрабатываются. Кому надо - тот выживет.
- А врачи?
- Врачи… - Недовольное жевание. - Делать им больше нечего, врачам. У врачей дела есть. Отовариться, конфеток, фрукты дают, надбавки, по кружке молока опять.
(Достает сверток журнально-газетного образца с черствыми кусками: желтый сыр, черный хлеб. Заботливо воссоединяет. Здесь же оказывается и жидкий чай в домашней чашке с рисунком "глухарь" и темными ободами предыдущих чаепитий. Она восстанавливает для себя еду в большом - больше даже эстетическом удовлетворении. Руки трудно и тщательно двигаются, дрожат, комбинируют.)
За сеткой копошение. Брезгливая кошка прядает ушами и отворачивается от обсосанного хлебного эллипса.
- Санэпидемка, конечно. - Она продолжает свой собственный старый разговор, быстро облизывая руки после неудачного кормления кошки. - Я вот их спрашиваю - что же вы? А они - что, мол? А Ванятка…
Так, в коридоре, где разговор уже оформляется геометрически, звучит эта однотонная речь, загораются и гаснут лампочки, покрашенные синим, хлопают двери лифтов и камер; она не прерывает разговора, не видит, что я ухожу; она давно уже ничего не видит и забыла, что импульсом ее оратории была я; теперь она обращается к кошке или к лампочке; и вся ее сила вкладывается в помешивание несладкого чая; грохот ложечки и даже смех - такой настигающий:
- А я что? - слышу я уже на улице. - Уж это как выйдет: если кто и помрет - пойдет в план, нет - опять премия. И мы не в обиде.
(Ложечка грохочет с силой турбины. Света не прибавляется.)
Царица поездов
Совершенно ультрамариновые осколки вижу я - тусклые, непрозрачные осколки: пролито, разбито вчера густое пристанционное молоко. Уже зажгли на вышках огни, и розовые, и голубые лужи молока, в которых лежит картофель - земляной и темный, - сметанно мягки и нежны в сумерках. Пахнет дымом. Закатная гамма расчерчена по проводам, как по нотным линейкам; все в бархате отправного шипенья. Нелепое бумажное взгорье на сиреневом смелом асфальте - взгорье ли кремовой кальки - не знаю. Но знаете - лают собаки. Рельсы блестят и кусты затихают.
Машинист, похожий на седого Пастернака, но выполненный в холодных тонах - без песочной и изумрудной пастели, и другой машинист, робко спрашивающий у проводницы, как мы поедем, и если сначала прямо, то ведь к Москве-то подойдем задом.
- А то чем же, - отвечала проводница.
В купе на верхней полке про нее было написано грубо и вульгарно.
Накрошены бумажонки - бутафорский бисер; я знаю - они пошли с сумкой за водкой.
Мои стянутые от холода соски кольтами направлены на проходящего мимо купе гражданина.
Я села в трусах на полке, сказав:
- Дядь, есть закурить?
Он ответил, что кажется, и, вывернув шею, ушел. А я выбросилась из поезда на полном ходу.
Тем не менее меня спасли, но с тех пор началось что-то с головой. Что именно? Так, не стоит распространяться.
Я очень давно не ела. Если вы дадите мне этого хлебушка и нальете стакан водки, то я расскажу вам. Спасибо. Это шикарно. Я люблю рыбные фрикадельки. Вы подарите мне свой пиджак? А то совершенно не в чем ходить.
Я в поездах с полгода. Один раз просто (а-ах, славно!) пошла в туалет - была там тугая задвижка; стала биться - напрасно; проездила неделю в туалете - тогда только взломали - вещи мои украли, вот, с тех пор, да-с. Да, еще половинку.
За это время я полюбила поездную жизнь и поездных людей, успела их возненавидеть и полюбить снова, а это уж - надолго, знаете ли. Они все знают обо мне и берут меня для веселья; и - понимаете ли - мне ничего более не надо; заинтересованные лица и прозрачная жидкость в стакане и псевдосеребряном подстаканнике - до того прозрачная, что я вижу в ней очки; может быть, они там и растворились.
Когда я очнулась, мне стало ясно, что зовут меня Анной и была я прежде развратною царицей; я не понимала дома и родных своих, я помнила тоску и похоть, красивые лица людей, которые меня слушали и были в моей власти. И я стала жить так, как велят мне духи, я стала просить людей исполнять мои желания, и они не смели отказать мне, ослепленные алмазами моей короны. Да-да, именно это и случилось с моей головой: она стала венценосной - и ничего более; и - все.
Солнце садилось в трубу - кирпичную трубу стекольного завода, и тень дыма была похожа на тень фонтана. В поездном коридоре, устланном ковром, закрывали широкие окна.
Глаза ее сузились от дыма и воспоминаний.
- Огромный буфер покачивается у меня перед глазами, - продолжала она, странно улыбнувшись, - и я вижу в нем свое перевернутое отражение. В том месте, что предшествует туалету, ко мне жмутся уродики - девочка с огромными опухшими руками, человек без руки - он выпил. Спину другого человека я хотела потрогать всю ночь. Он очень, очень выпил, и это замкнутый круг - надписи "огнеопасно", станции со зданиями, обработанными пилочками для ногтей, - краска кладется плотным слоем и все-таки облупливается, обнаруживая нежные сиреневые узоры. Матрасы не отмыты от многочисленных менструаций путниц, но здесь я - чиста. Люди любят прижаться ко мне в тамбуре - ненароком и нежно. У меня тяжелый угрюмый взгляд и раздвинутые корточки поездной давалки. Сегодня мне надо заработать.
Голубой с коричневым в разных пропорциях (наличники - стены, стоп-краны - вагоны) - какая-то советская фатальность; ну да - контраст, страна контрастов. Голубой - это серебряный, коричневый - мудрый. Стога - зеленая седина, грустно поющая кислую сухую песенку: измена есть предательство, предательство есть двигатель истории; вот почему в России много желтых цветов; они - винтики предательского механизма; так поют стога, канканируя коричневыми высохшими коленочками.
Пижма, мальва, цикорий существуют здесь. И белые известковые столбы с цифрами. У нас любят цифры - сочные, как кактусы. Ржавые растения очень астматичны: они кашляют и торчат, как никто иной. И снова стог. Мне становится нечем дышать. Нежно-розовые, в охру, поиздержавшиеся лопухи лелеют инстинкты и прохладны на ощупь - хроматической гаммой под дождь. И все завершается всепрощающей пастушьей сумкой.
Тут раздался небольшой грохот: с верхней полки упал человек, так как слегка выпил. У нас в вагоне - единственном пассажирском - все немножко выпили, и он забыл, где он. Получился полный стакан в подстаканнике с кровью - мой стакан.
Я ему сказала:
- Сука, что ж я буду пить - жарко же!
Он сказал:
- В пизду, - и умер.
Насыпи песка цвета крем-брюле и прожженные шпалы и балки. Дерево жженое, дерево нагретое, дерево сочное - они, эти дерева, поют гимн моему изысканному обонянию. Это было прежде - полный цвет - выскобленный музыкальный шарик страха, полое счастье с полузнакомым человеком; и я становлюсь полой от совпадений…
Попутчики плавали в вареве ее слов - им хотелось на берег, но берега оползали от пафоса…
Она выбрала молчаливых людей; она всегда их выбирала: муж, жена и Внимательный. Сложена она была весьма аппетитно и, пребывая в другой системе, котировалась бы высоко; здесь же… - железнодорожная ветка эта была сильно запущена, так же были запущены и служители ее. Как странно выглядела ее барственная бледная ручка - пухловатая при общей худобе - в отверстом растянутом рукаве неясного цвета и материала. Вагонные тени ваяли порочность ее, и почти как в объемных календариках подергивался глаз; это могло быть знаком, могло быть недугом - кто будет разбираться! Поезд - полутени, подозрительные скрипы, все призрачно; опьянение нивелировано тряской; ты можешь не напрягаться - все равно все ходит ходуном, и ты.
Зажгли сиреневый свет. Голоса. Жена накручивала бигуди, отчего голова ее делалась квадратной, и жаловалась, что волосы выпадают.
Царица почесала плечо и зевнула - она была сыта. Затем она вышла в тамбур, погладив попутно откидное уютное полукружье. Через десять минут вышел муж - с усами и яростным носом. Она зашла в туалет. Он постоял в предтуалетном пространстве, осмотрелся и толкнул дверь: она была не заперта. Через десять минут она вышла из туалета, еще через пять - он.
Квадратная жена содрогнулась во сне - снилась ей гадость, ах, гадость… Третий попутчик что-то писал. Пролетали фонари, и воздух был удивительно свеж. Царица по-свойски налила себе чаю из железного титана, применив дурнопахнущее проводниковое ситечко, и подумала: надо у них бабок стрельнуть…
только при жене - на жалость. И улыбнулась - ночи, ветру, титану.
Следующим вечером ехали в обратный путь. Похолодало.
Днем она отдавала долги проводникам, замотавшись в рябчиковой пиджак и черный полушерстяной платок, купила красную свечку-пингвина и набор мороженных овощей, чем вызвала очередной приступ хохота железнодорожных служителей. На земле ее покачивало, поташнивало, и она впивалась ртом в мороженный микрокочанчик кольраби. К вечеру начиналось подергивание.
Она открывала купе безошибочно, как словарь на нужную букву. Извинения, сетования, подсаживания; испуг, интерес, опять испуг… выпили.
Вдох, детский воздух, все - я иду, живу, оживаю и - в глаза, суки, смотреть мне в глаза:
- Спасибо. Чудесная курица…