Каролина стеснялась своей молодости, потому-то ей и нравились такие фотографии. Юность казалась ей болезнью, которую приходится лечить годами, недугом с разнообразными, но всегда болезненными, а порой и постыдными симптомами. А ведь ее собственное прошлое было спокойным и гармоничным, как прелюдия Баха. В двух шагах от Каролининой начальной школы простирался чудесный лес, полный ласковых зверушек. Благодаря крошечным нервным грызунам, совокупляющимся ланям и вереницам веселых гусениц, жизнь в глазах девочки походила на сказочный диснеевский мир, в котором не было места для зла. Потом Каролина стала ходить в престижный колледж, там у нее появилось двое поклонников. Первого она встретила в пятнадцать лет, не спала с ним, но активно целовалась. В ласках этот мальчик ограничился грудью. Он часами со старательностью естествоиспытателя теребил Каролинины груди, получая от этого занятия полное удовлетворение. Двинуться ниже он отважился лишь незадолго до разрыва, но так никогда и не перешел границу, обозначенную первыми волосками на лобке, явно опасаясь того, что будет дальше. Нерешительность первого поклонника оставила в душе Каролины смесь облегчения ("Пятнадцать лет - это все-таки рановато…" - говорила она) и легкого разочарования ("слишком уж робкие руки…"), надолго определившую ее эротические фантазии.
Со вторым она познакомилась лет в восемнадцать. Предыдущие три года прошли в довольно странном затишье: когда большинство других девочек флиртовало без остановки, чувственность Каролины, казалось, впала в спячку, словно сурок с шелковистой шерсткой, свернувшийся калачиком в теплой норе.
Родители Каролины держали маленькую фирму, занимавшуюся рефрижераторными перевозками. Все снаряжение сводилось к грузовику "мерседес" с полуприцепом и фургону "тойота", переделанному так, чтобы поместились три большие холодильные камеры. Отец Каролины водил фургон, а полуприцепом управлял шофер с рельефными мускулами и жилами крепче лифтовых тросов, не боявшийся ни холода, ни вида крови. Его лицо напоминало Каролине фотографию лапландского охотника, виденную как-то раз в учебнике географии. Подпись под фотографией гласила: "Трудные условия, в которых приходится жить лапландскому охотнику, сделали его суровым и молчаливым. Он лишь изредка видится с женой и нечасто позволяет себе отдохнуть у домашнего очага".
Всякий раз при виде шофера, с каменным выражением лица грузившего замороженные туши, Каролина чувствовала, как низкочастотная волна поднимается в подвздошной области, ползет вверх по позвоночнику и теплым потоком разливается по животу и груди. Девушка то и дело прогуливалась возле склада, стараясь как можно чаще попадаться на глаза лапландскому охотнику. Она с надменным видом счищала с ситцевого платья воображаемую пыльцу, как будто крошечные пылинки значат для нее больше, чем все мужские половые гормоны во вселенной. В конце концов шофер позвал Каролину послушать музыку у него в кабине. Девушка залезла в грузовик с таким видом, как будто у нее полно других неотложных дел. Лапландец поставил ей записи итальянской оперы. Конечно, Каролина тогда еще не имела ни малейшего понятия ни об опере, ни об итальянском языке, да и не знала, что эти две вещи часто сочетаются друг с другом. Собственно говоря, ей было наплевать. От шофера потрясающе пахло кровью и инеем, и запах этот был настолько хорош, что Каролине захотелось собрать его во флакон, чтобы потом брызгать себе в лицо. Лапландцу запах роз, исходивший от девушки, тоже пришелся по душе. Кончилось все тем, что, привлеченные запахом друг друга, они лежали обнаженные и потные и тихонько постанывали, обнявшись.
Вот с чего началась музыкальная карьера Каролины. После того первого свидания они с лапландцем часто вместе развозили мясные туши. Шофер врубал Пуччини, Верди или еще что-нибудь в этом роде, и они оба принимались распевать, вдыхая запах инея и роз и наперегонки лаская друг друга в узкой кабине грузовика. Слух Каролины с каждым днем становился все тоньше, а голос обретал силу.
16
Сегодня утром я по-настоящему испугался за свою жизнь. Эта психованная Никотинка совсем сошла с катушек, и уже я всерьез подумал, что мне пришел конец. Стояло отвратительное утро, промозглое и пасмурное, какие во множестве выдаются в Северном полушарии в это уныло-неопределенное время года. Утро, как нарочно придуманное для хандры. Я разглядывал зеленоватых мух, которые вились под потолком, и вдруг увидел прямо перед собой лицо сиделки. Вид у Никотинки был заплаканный, лицо бледное, глаза красные и заплывшие, как два японских карпа. Жуткое зрелище. Сначала она просто смотрела на меня, а потом вдруг заорала: "Скотина, убийца, сукин сын!" Но криком дело не кончилось, она принялась трясти меня с такой силой, что трубочки, торчавшие у меня из вены и из носа, вывалились одна за другой, клик-клак. Не переставая орать, Никотинка схватила меня за горло и стала душить. А я не мог двинуть ничем, кроме мизинца. Как маленький отважный солдат, он пытался в одиночку отразить нападение. Перед глазами у меня поплыли черные пятна, и я подумал, что вот-вот сдохну, как последнее дерьмо, совсем один, парализованный, в руках у какой-то истерички. Тут в палату вбежала студентка-медичка, схватила сиделку, оттащила ее и тоже принялась орать: "Стой, ты с ума сошла, он этого не стоит, ТУДА ЕМУ И ДОРОГА, НО пусть ВСЕ будет по закону, мы же не такие, как он…" И разрыдалась вслед за Никотинкой. Теперь они обе плакали, обнявшись, толстая корова и златокудрый ангелочек, ни дать ни взять, картина эпохи Возрождения. В это время в палату вошел врач и спросил, что происходит. "Ничего", - ответил ангелочек. "Ничего", - повторила толстая корова. Врач посмотрел на меня каким-то нехорошим взглядом. "Вставьте ему катетер и капельницу", - сказал он и вышел из палаты.
Студентка-медичка спросила Никотинку, как она, та ответила, что все в порядке, спасибо, она сейчас успокоится и подключит меня к аппарату. Студентка ушла, и я остался один на один с этой толстой коровой. Мне было не по себе, но она-таки подключила меня, сначала вену, потом нос, и аккуратно поправила подушки и простыни. Под конец Никотинка наклонилась ко мне, обдав запахом мыла и сигарет, и сказала, что надеется, что я скоро поправлюсь, но таким тоном, что у меня душа ушла в пятки. Вскоре оказалось, что тревожился я не напрасно.
17
Сюзи, которая всей душой любила этого мерзавца Робера по прозвищу Зеленый Горошек, совсем не обрадовалась известию о его убийстве. Сколько Моктар ее ни убеждал, что это для ее же блага, она и слушать ничего не желала, перестала разговаривать с братом, со мной, с подружками, вообще с кем бы то ни было и целыми днями болталась теперь у солдатских казарм, нарядившись в юбку персикового цвета, которая пришлась бы впору двенадцатилетней девочке, и футболку с надписью "Маке love, not war". В ушах у Сюзи торчали наушники от плеера, мурлыкавшего приторные мелодии. Ей свистели, обзывали шлюхой на дюжине языков, а она отвечала: "Я тебя люблю, я тебя люблю, пересплю с тобой за стольник". Цена была вне всякой конкуренции, и молва о Сюзи разнеслась молниеносно. С наступлением ночи имя моктаровой сестры в сочетании с непристойным прилагательным было у всех на устах. Домой к брату она возвращалась лишь под утро, переваливаясь, как утка, вся пропахшая спермой. Не говоря ни слова, Сюзи принимала душ, забивалась к себе в комнату и засыпала, нежно шепча себе под нос имя Зеленого Горошка. Мадам Скапоне, ее новая невестка, то и дело давала советы по воспитанию, вычитанные у доктора Спока, доктора Гордона и у доктора Нейлла в "Радикальном подходе к воспитанию детей". Она говорила, чтобы оставили девочку в покое, так она выражает свое горе, свое отношение к миру, это кризис подросткового сознания, девочка становится женщиной, это протест против отцовского начала, осознание себя, своего "я", своей кармы и все такое прочее. Моктар мало что понимал во всей этой бредятине, но доверял мадам Скапоне, которую с каждым днем любил все сильнее и сильнее. Так что Сюзи, шальной воробышек, уходила каждый вечер, торговала собой по дешевке, делала скидки группам и возвращалась совершенно измотанная, похожая на выжатый лимон. Никто не мог понять, что же на самом деле означает ее трагический взгляд.