Девочка ловко причалила, вытащила лодку на берег, но затем снова залезла в нее и достала оттуда предмет, один конец которого серебристо блеснул на солнце. Меня стало разбирать любопытство, я никак не мог взять в толк, что затеяла девочка. Слегка подкрутив бинокль, я увидел, что в руках у нее легкий топорик. Топор в руках у ребенка? Одно никак не вязалось с другим, и вся картина казалась загадочной, почти/ зловещей. Девочка вначале пошла вдоль берега и принялась что-то искать, подобно всем, идущим берегом моря: каждый непременно ищет здесь что-то в надежде, что таинственная стихия выбросит ему какой-либо нежданный подарок. "Так, – сказал я себе, – а сейчас она начнет кидать в море камушки, ведь дети не могут спокойно видеть камни и воду: им непременно нужно побросать камни в воду. А зачем нужно бросать? Что ж, и на это, должно быть, есть тайные причины". И правда! Девочка стала кидать в море камушки! Затем она взобралась на скалу! А сейчас она, конечно, начнет есть горечавку, ведь она городская девочка и наверняка учится в школе. (Крестьянские дети никогда не едят горечавки, которую городские зовут одни – каменным зверобоем, другие – лакричным корнем.) Нет, смотри, она прошла мимо папоротников! стало быть, она не из города. Девочка направилась к кустам можжевельника. Тут наконец я все понял. Она должна нарубить ветвей можжевельника, уж это точно – ведь сегодня суббота. Но нет! Девочка хоть и замахнулась на один из кустов, так что ветка бессильно повисла, а все же продолжала свой путь к ельнику. Должно быть, ей поручили набрать хворосту для растопки плиты и варки кофе! Вот оно что! Но нет – девочка упорно карабкалась вверх и скоро достигла лесной опушки. Тут она остановилась и, похоже было, примерилась к нижним ветвям, самым пышным, сверкающим свежей зеленью!… И тут она вдруг дернула головой и стала следить за какой-то точкой в воздухе, что было заметно по ее жестам, должно быть, за птицей, взмывавшей в небо, потому что девочка откидывала голову рывками, столь же резкими, как рывки взлетающей трясогузки, птицы, чей полет минутами напоминает падение.
Но вот теперь, кажется, девчушка откроет свой умысел: левой рукой она схватила ветку и принялась рубить – да уж как мелко, мелко! Но зачем ей еловые ветви? Они нужны разве что для похорон, а девочка ведь не в трауре? Впрочем, ей вовсе не обязательно быть в родстве с усопшим. Возражение справедливо! Но, с другой стороны, для веников, а также чтобы устлать крыльцо, нужны крупные ветви, а на полу у нас раскладывают можжевельник! Но, может, она родом из Даларна, где можжевельнику предпочитают ель? Впрочем, не все ли равно! Вот опять затевается что-то! В трех шагах от девочки, на высокой ели, вдруг приподнялись нижние ветви: сквозь них проглянула корова и раздался рев, об этом я догадался по разинутой пасти и откинутой назад голове животного. Девочка застыла на месте и словно оцепенела от ужаса. Так велик был ее страх, что она не могла спастись бегством; корова двинулась к ней, и тут страх ребенка перерос в отвагу: подняв кверху топор, девчушка шагнула к животному, и корова после недолгого колебания, досадуя, что ее радушие не оценено по достоинству, повернулась кругом и скрылась в своем темном приюте.
В какой-то миг я и впрямь порывался кинуться на защиту ребенка, но опасность миновала, – я отложил бинокль в сторону и подумал, как трудно оградить себя от всяких волнений… Нет, право! Сидишь в полном покое у себя дома – и вдруг оказываешься вовлеченным в такие вот драмы, разыгрывающиеся где-то в дальней дали! И ты еще должен ломать голову над вопросом: зачем все-таки девочке понадобились еловые ветви!
Мои соседи уехали на лето в деревню, я всем существом ощущаю пустоту в комнатах, и кажется, будто в доме прекратилась подача тока. Очаги излучения, присущие каждой семье – мужья, жены, дети и слуги – эти генераторы импульсов, – нынче уже покинули свои обиталища, и дом, который всегда представлялся мне чем-то вроде электростанции, питающей меня током, совсем перестал поставлять мне энергию. Я, кажется, вот-вот рухну, словно оборвана связь со всем человечеством; эти мимолетные звуки из разных квартир воодушевляли меня, и теперь мне их недостает; даже пес, который будил меня по ночам, обрекая на долгое бдение и разжигая во мне благотворную ярость, даже пес оставил после себя пустоту. Смолкла соседка – певица, и никто больше не играет Бетховена. В стене уже не звенит скорбная песнь телефона, и когда я поднимаюсь по лестнице, в пустых этажах гулко отдаются звуки моих шагов. Дом объят густой воскресной тишиной всю неделю, а между тем в ушах у меня стоит звон. Я словно слышу собственные мысли, и кажется мне, будто между мной и всеми уехавшими – друзьями, родственниками, врагами – существует телепатическая связь; я веду с ними долгие вдумчивые беседы или же возвращаюсь к старым спорам, в разное время возникавшим у нас при встречах где-нибудь в гостях, а не то и в кафе; я спорю с их утверждениями, отстаиваю свою точку зрения – и куда более красноречив, чем при слушателях. Такая вот жизнь богаче, легче всякой другой; она меньше ранит, меньше изнуряет меня, и я уже не чувствую былого ожесточения.
Столь неохватен временами этот спор, словно он сталкивает меня со всем народом; я вижу, как читают последнюю мою книгу – ту, что покамест существует только в рукописи, – слышу, как судачат обо мне тут и там, а я ведь знаю, что прав, и только удивляюсь, как этого не понимают другие. Стоит мне, например, сообщить новый факт, и одни отрицают его, другие – отвергают источник, ставят под сомнение его достоверность, хотя во всех других случаях обычно ссылаются на него же. Такое я всегда воспринимаю как выпад, противоборство, как враждебное действие. Впрочем, все мы враги друг другу, а друзьями становимся лишь тогда, когда нам нужно биться сообща. Что ж, так тому, значит, и быть!
Но сколько бы ни бурлила жизнь в мире моей души, все же порой я тоскую по самой заурядной реальности: нерастраченные чувства скучают без дела. Прежде всего, я должен слышать и видеть, не то органы чувств, в силу давней привычки, заработают сами и начнут своевольничать.
И вот, не успел я вымолвить свое желание, как оно тут же исполнилось. На поле под моими окнами началось что-то вроде парада войск. Впереди шла пехота; люди несли металлические трубки, те, что при зажигании выбрасывают в воздух газы с частицами свинца. Издали солдаты виднелись черточками, расщепленными книзу. Затем выступили кентавры – этакие подвижные сращения человека с четвероногим животным, словом, конница. Когда скачет одинокий кавалерист, конь подобен лодке, колыхающейся на волнах, а всадник в одно и то же время и гребец и рулевой. Но если выступает весь эскадрон сомкнутым строем, тогда перед тобой – крупная силовая фигура, воздействующая на тебя всей мощью нескольких сот лошадиных сил.
Самое могучее впечатление, однако, производит артиллерия, особенно когда она мчится во весь опор так, что под ней дрожит земля, а у меня над головой качается и дребезжит лампа, потом, заняв огневую позицию, орудия дают залп, и тут сам собой стихает звон у меня в ушах. Поначалу, пока не привык, я воспринимал весь этот спектакль как род насилия над собой, но спустя всего несколько дней пальба уже стала казаться мне спасительным средством: по крайней мере, залпы не давали мне уснуть в моей непробудной тиши. И, огражденный от этих военных игрищ необходимой дистанцией, я стал смотреть на них как на пьесы, разыгрываемые для моего удовольствия.