Через двое суток моего пребывания в камере для несовершеннолетних Четвертого корпуса Матросской тишины, или СИЗО N1 г. Москвы, рентгеновские снимки показали точечные затемнения на моих легких, которые, при повторном облучении, оказались очагами зарождающейся болезни, самой тюремной болезни на Руси - туберкулеза. Так, пробыв два дня в обществе двоих малолетних хулиганов и одного насильника, которому Игорь Магуров подбил глаз при попытке произвести над нами обряд "прописки", я был препровожден в тюремную больницу. Палаты были самыми обыкновенными камерами, отличающихся от общаковых клоповников наличием простыней, кусочками масла выдающимся на завтрак и ежедневными горстями противотуберкулезных таблеток, которые, при поджигании, горели таким образом, что на них можно было варить чифир в полулитровой алюминиевой кружке.
В больничной камере не было ни возрастных ни режимных ограничений. Я оказался самым младшим, а вот об остальных обитателях той гнилой пещерки, мне придется рассказать коротко но персонально, поскольку они стали первыми настоящими зеками, встретившимися мне на пути, и именно от них я должен был усвоить абсолютную бессмысленность проведения жизни в тюрьме. Бессмысленность долгую, скучную и грязноватую, поскольку, если уж жизнь и лишена, в чьих то глазах смысла, то время этой пустой жизни можно провести и более ярко, более интересно, чем в обществе рецидивистов харкающих кровью в специальные баночки, чтобы предъявлять их один раз в неделю тюремному врачу, делающему так называемый "обход" в сопровождении постоянно нетрезвой цыганки - медсестры Раисы.
Теперь невозможно вспомнить, как я вошел в ту камеру, что увидел… Наверное, поздоровался. Наверное мне ответили. Так должно было быть, так принято. Потом я закинул матрас на свободное место и разговорился с молодым человеком по имени Виктор…
Есть целые классы людей, чьи судьбы скопированы с какого-то забракованного древнего оригинала. Будто бы человечество, в поисках совершенства, забывало об экспериментальных образцах и вместо уничтожения, позволило им заняться репродукцией. Во время своего блуждания по стране, я встречал целые поселки, и даже маленькие городки, где у мужского (и, частично, женского) населения был только один путь - в тюрьму. И лишь разнообразие статей Уголовного Кодекса вносило некоторое оживление в этот бесконечный ряд однообразных преступлений. Именно такие несчастные люди составляют основную массу обитателей наших тюрем и лагерей. В каждой камере найдутся те, которых неправильно называют "преступниками". Неправильно потому, что там, где они родились и выросли, нет никаких других жизненных перспектив, кроме медленного алкогольного сумасшествия, или, если повезет, участия в какой-нибудь районной банде, промышляющей на местном шоссе. Для людей, воспитанных в такой атмосфере, большой дерзостью считалось бы поступление, например, в институт. Такому могут и хату подпалить. Так что вот уж для кого тюрьма по рождению…
И та больничная камера, куда я попал, не составляла исключения в этой закономерности. Там было семь больных туберкулезом человек, которые не сидели в тюрьме, а жили в ней, жили общинным укладом и обстановку старались не напрягать. Мне даже показалось, что они счастливы в своем заболевании, и позже я узнал, что это действительно большая удача - заболеть в тюрьме туберкулезом. Как ни странно это звучит для не посвященного, но тяжелая болезнь помогает выжить в режимных лагерях, которых раньше было достаточно много, а скоро будет еще больше. Но теперь мы говорим только о камерах, только о замкнутом пространстве, где художник Юра сделал мне первые татуировки.
Юра имел всклокоченную бородку, девять уже отсиженных лет и портрет Аллы Пугачевой на груди, выполненный казеиновой тушью. Юра был классическим зоновским художником - то есть, умел точно копировать контуры шедевров мировой живописи, с последующим перенесением их на человеческую кожу и на носовые платки, которыми, по старинной лагерной традиции, осужденные одаривали своих возлюбленных. Изображения так же стандартны и примитивны, как преступления их заказчиков. Поэтому художник Юра, нарисовавший столько Богоматерей, сколько не набралось бы у Леонардо и Рафаэля вместе взятых, тосковал по настоящей импровизации. От этой тоски, он принялся улучшать татуированную Пугачеву на собственной груди, но наложил неосторожный штрих, и лицо Аллы Борисовны прорезала глубокая Достоевская морщина. Юра воспринял произошедшее философски, и набросав примерный эскиз, принялся за превращение лица народной артистки в строгий лик святого Николая Угодника. Из смешения этих личностей, совершенно неожиданно получился леший с традиционным православным нимбом, но Юра был доволен. А мне казалось, что у него получился автопортрет.
И все же, основная его работа, заключалась в разрисовывании носовых платков, которые особо опасный рецидивист Рязанский впаривал женской части медперсонала взамен на чай, теофедрин и димедрол.
У Рязанского тоже, кстати, Юры, был персональный заскок. Он почему-то, был убежден, что газеты выдающиеся в камеру, сначала должны быть прочитаны им, а потом всеми остальными. Я совсем не интересовался газетными новостями и, в принципе, мне было безразлично даже то, что их вообще выдают в камеру, но я с интересом наблюдал за манипуляциями Рязанского, особенно тогда, когда газеты попадали (не уследил) в другие руки. В таких случаях он демонстративно подходил к столу в центра камеры, сворачивал махорочную самокрутку величиной с банан и заводил разговор с абхазцем Сандро, начинающийся всегда примерно с таких слов: "Вот, помню, в Краслаге (Ветлаг, Севураллаг и т. д.) был один наглец…" Со мною, видимо из-за идеологической несовместимости, он держался высокомерно, как официант, и пытался шутить достаточно пошло, рассчитывая на поддержку сокамерников, в случае чего… Однажды он дошутился до того, что получил от меня чайником по своей дурной голове, а абхазский гастролер - домушник Сандро, в разрушение всех рязанских иллюзий, занял мою сторону, после чего в камере, некоторое время, висело напряженное облако затаившихся обид.
Гастролер Сандро, как и положено выходцам с Кавказа, имел в Москве бессчетное количество родственников, друзей, доброжелателей и просто сочувствующих, многие из которых считались, как и положено выходцам с Кавказа, достаточно обеспеченными людьми. В нашей камере Сандро был единственным, у кого водились наличные деньги, и хотя он не демонстрировал этого преимущества, все признавали в нем камерного лидера. Такая уж участь у тех, кто ищет в деньгах собственную потерявшуюся душу - вечно кланяться тому, у кого этих самых денег много. К деньгам Сандро я был равнодушен и видимо, поэтому мы легко с ним ладили. Он рассказывал, что у него была пластинка Deep Purple и его полумосковское жлобство, на фоне туберкулезной камеры, выглядело аристократично.
Этот новый мирок казался мне необыкновенным, лишь потому, что я еще не знал, как часто будут повторяться подобные натуры в моей последующей жизни. И все эти Юры, Сандро, Витьки, Саньки, Петручино и Маги, выглядели тогда дремучими инопланетянами на фоне пролетарских передовиков, выведенных искусственным способом, и я не верил в их убожество, принимая их за бунтарей. Какая наивность! Мои иллюзии рушились с такой душевной болью, какую может почувствовать лишь тот, кого предал самый близкий человек. Нет, я не доверился никому из них, чтобы быть преданным, нет, просто что-то гибло во мне и взывало о помощи, а я не понимал, что именно гибнет. Оказалось - вера в людей. Остальные потери были незначительными.
Лечили меня шесть месяцев и несколько дней. За это время я успел научиться играть в самопальные карты, разговаривать по фене и делать заточки из супинаторов, у меня появилась татуировка, часть которой была вырезана скальпелем местным полуопером - полухирургом, который и сообщил мне о моем же выздоровлении… а еще я получил персональный срок - четыре с половиной года общего режима, и был отправлен в следующую камеру, где четверо таких же осужденных малолеток дожидались этапа в неизвестность.
13
Тюрьма так неистово ликовала по поводу смерти Генсека Брежнева, что отдельные вопли наверное, слышались даже на похоронах. Все ждали амнистии. Видимо, так прочно закрепилась в арестантском сознании взаимосвязь между смертью Сталина и последующим массовым освобождением из лагерей, что кончина Леонида Ильича ассоциировалась с большим праздником свободы и опровергнуть это ожидание было нечем. Между Сталиным и Брежневым никто не умер на посту.
Зеки радовались не самой смерти правителя, а тому, что предположения, в принципе, сбываются. Кто-то, когда-то, на забытой пересылке говорил, что вот умрет вождь - отпустят и рабов. Разве можно было поверить, что Брежнев когда-нибудь умрет? Он же бессмертен, как Кобзон, или как Алла Пугачева! И вот Брежнев ушел, как говорится, в мир иной. И если уж это произошло, то чего там, амнистия… Мелочь. Можно и не сомневаться.
И все таки тюремная болезнь поражала меня слишком медленно. Я не верил ни в какие амнистии, не верил в перемену участи, не верил, потому что не ощущал себя частью той массы, на которую распространяются указы и приказы. Ожидать государственного снисхождения было для меня равносильно признанию в совершении преступления. А в этом я не мог признаться, тем более самому себе. Да и что такое тюрьма? Это всего лишь ограниченная разновидность обыкновенного быта, существование по тем же самым законам, по которым существуют еще не арестованные граждане, и если я не признавал это бессмысленное подчинение размеренному ходу событий на воле, то почему я должен был признать ту же самую бессмысленность в тюрьме.