Алексей Цветков - После прочтения уничтожить стр 37.

Шрифт
Фон

Лагерь у баррикад кашлял и заливался соплями. Почти всегда шел дождь с мелким мокрым снегом. На ночь людей группами запускали в здание поспать, но неохотно. Там делались важные дела, при свечах заседал так и не распустившийся парламент. Принимались всё более отчаянные решения. Днем у подъездов гордо стояли люди в штатском, но с выправкой и автоматами. Они ни с кем не общались. Сделав крыши и шалаши из клеенки и зонтиков, баррикадники чистили картошку, варили яйца. Никто, даже те, кто с иконками, не верили в Патриархию, предложившую провести переговоры на своей территории. Сюда перетусовалось с Киевского вокзала немало бомжей. А вот бродячих собак, как в 1991-м, не было. Их съели эти самые бомжи за два года экономических реформ. Если новости и были, то грустные. Баркашовец пообещал одному трэшеру сослать его в заповедник, а трэшер воткнул за это в фашиста нож. Обоих выгнали за оцепление. Трясущиеся руки, стариковские таблетки, сердечные приступы, поиски инсулина, Нерукотворный Спас в целлофане и размокшие хоругви под бледным облачным небом, куда уходил черный дым костров. Всё меньше это напоминало революцию и всё больше лагерь беженцев. "Желтый Геббельс" с вечной "путаной" и предложениями разойтись стал настолько привычным, что его больше никто не слышал.

- Если два года назад мы здесь были лучшими людьми города, - устало шутил Гаити, поджаривая хлеб на горелом прутике, - а теперь, по их сообщениям, стали "фашистскими подонками", что же это за режим такой два года был, а? Так нас морально изуродовать…

Гаити называл своё мышление "диалектикой" и прививал мне на баррикадах любовь к этому слову, которое я по инерции считал советским заблуждением для тех, кто не может уловить единства и тождества всего всему.

- Для начала главное мысленно рассечь надвое то, о чем ты думаешь, - бесплатно преподавал он, шаркая во рту своей обугленной булкой, - например, мне в Джимми Хендриксе нравятся руки, они бесподобно играют, но не нравятся ноги, они несут музыканта к смерти. Следующий шаг наоборотный: в двух, отсеченных от разных вещей, половинках узнать целое, как если бы совпали кусочки разных монет, копейки и цента. Вот с утра тут они сегодня молились за воссоединение Союза. А ты помнишь, молитва была об отсоединении от Союза, модная, в перестройку?

Я не помнил, но кивнул. Диалектик захрустел своим варварским тостом дальше:

- Настоящий смысл у них, если думать, один и тот же: надежда на правильную географию.

Гаити любил такие парадоксы. "Великая война с коммунизмом окончена, - говорил он, когда на Кремле опускали советский флаг, - начинается великая война за коммунизм!"

Он умел и научил меня влюбляться в идеи, совершенно их не разделяя.

Диалектику Гаити считал новой формой мышления вечной касты воинов, исповедующих конфликт. "Диалектический стиль жизни" в итоге унесет его через год из страны в неизвестном направлении.

С Гаити мы познакомились на кораблике "Арт-Бля", где я носил за Сергеем Летовым огромный, беременный по виду, саксофон в футляре, а Гаити рисовал на картоне пальцами красочные абстракции. Кораблик курсировал как раз вот здесь, под московскими мостами. Ночами на открытой палубе играли живой джаз. Мы разговорились о троцкизме, которому Гаити издали симпатизировал. Я похвастал визуальной поэмой "Ледяная голова Троцкого". В действительности её не существовало. Выдумал по ходу беседы. "В крайнем случае, напишу-начерчу-склею, если ему понадобится", - мысленно успокоил себя.

Последний раз я разговаривал с Гаити в клубе "Секстон". Пиво носили грудастые официантки-металлерши в кожаных лифчиках. Нами планировалась газета "Аллергия" с брезгливой передовицей "Проституционизм". Он собирался подписываться псевдонимом "Вас Вафлят".

В кострах вместе с мусором полыхала "своя" пресса, хедлайнер которой, газета "День" вышла с перевернутым портретом Ельцина на первой полосе. В таком виде портрет смотрелся тем более угрожающе. Хотелось написать рядом от его имени строгий афоризм, вроде: "Не пиздите и не пиздимы будете!"

Вместе с Гаити мы учили комсомольцев сливать бензин у проезжающих машин и делать "зажигалки" в бутылках. Пока движение не было перекрыто и не появилось первое оцепление. Особенно нравилось тормозить машины и строго требовать горючее, впрочем, не молодежи, а дедушкам-боевикам. Эти постаревшие сталинские соколы с сединою на висках нереально смотрелись в роли экспроприаторов бензина. Реально они бы смотрелись как группа заядлых рыбаков-пенсионеров, спорящих о том, нерестится уже плотва или ещё нет. Но настоящая реальность часто "нереально" смотрится, то есть издевается над нашими ожиданиями. "Реализм" это самый большой и к тому же адресованный нищим духом обман. "Реализм" это когда в рекламе чистящего средства после обработки унитаза всё-таки остаётся одна бактерия. Но эта книга не называется "Почему я отрицаю реализм?".

Через неделю после начала событий пройти стало никак невозможно и бои начались на подступах, у ближайших станций подземки. Краснопресненская, Смоленская, позже - Пушкинская.

"Душманы!" - кричал омоновцам парень с кровавым узором на лице и по всей тельняшке. Незнакомый панк с близкого расстояния швырнул что-то в цепь "космонавтов", вдавливавших толпу в метро, запутался в пальто, упал, все шли по его голове. Дедулю с красным флажком, отчаянно кинувшегося прямо в щиты, метнули в подземный переход с очень опасной для жизни высоты. Дальше я ничего не видел, потому что пришлось лечь на асфальт с руками на затылке. Если ты поднимаешь голову, на неё опускается дубинка ("демократизатор" - всё тот же простой митинговый юмор), сапог или ребро дюралевого щита. Сахарный хруст чьих-то шейных позвонков под тяжелой армейской подошвой совсем рядом - это звук, после которого отдельные слова про демократию тебе уже никогда "правильно" не понять и не посмотреть на всё с позиций "примирения и согласия". А вот сочетание слов "гражданская война" становится осязаемым, как "деревянный стол" или "ржаной хлеб".

Народ, впрочем, быстро учился, и уже на следующий день я видел другого дедулю, метко тыкавшего стальным древком флага точно под шлем, в горло "космонавту". Попавшийся в объятия, придушенный студент ловко бил ногой по милицейскому колену и голени. Дело было не в том, что кто-то научил этих людей уличному бою, а в том, что они вдруг избавились от иллюзий и впервые увидели в милиционере того, кем он всегда и был, - противника. Государство на несколько дней перестало быть для них безличной, как погода или гравитация, силой, и оказалось тем, чем всегда и являлось, - машиной подавления, жующей всю твою жизнь от начала и до конца. Им было непросто, особенно старикам. Власть и справедливость слишком долго понимались советским сознанием как синонимы. Если смысл этих слов расходился, полагалось жаловаться всё той же власти, добиваться, чтобы она обманывала их лучше и не допускала никаких сомнений на свой счет. И теперь вот, в этой исторической трещине, когда власть под вой сирен и хруст скелетов окончательно отдавалась новой буржуазии, родившейся из номенклатурного чрева, она ненадолго распахнула на своём вечно прекрасном лице бездонную, механическую, воняющую гибелью пасть. У меня не может, а точнее, не должно быть общих интересов с тобой и теми, кого ты защищаешь, - запоминал я, глядя в упор на шнурованные сапоги омоновца, - даже если вдруг временно совпадут, все равно это будет означать совершенно разные вещи для каждого из нас.

От всего этого у меня на губе выскочила лихорадка, заныла голова, поднялась температура и на сутки-другие я перестал интересоваться политикой, а потом пошел в ЦДХ. В Центральный дом художника я ходил наугад, а не на кого-то. Попадал случайно на лианозовцев, Дали, Бойса, ярмарку русских сувениров или концерт "Несчастного случая". Нравилось само место. Можно сесть незаметно в зале с непопулярными картинами про мартеновские печи и привольные степи и выпить, не звеня бутылкою, пивка. Накануне мне по телефону севшим голосом поведали, что на Смоленской стреляли в людей, сейчас пылают баррикады, а между ними возникла автономная зона, которой никто, кроме восставших, не управляет. Я никуда не поехал. Не переспросил даже, кто со мной и откуда говорит. По телевизору я смотрел, растворяя в стакане аспирин, погоду. Московский канал вывесил завтрашние градусы и осадки прямо на фоне баррикад у Дома Советов. Кто-то выколупывал булыжничек из Горбатого моста, поправлял мокрый флаг, грел руки у огня. По всему этому ползли цифры Гидрометцентра. Погода явно улучшалась. В этом прогнозе была тоска и чувство, что всё невыносимо затягивается. С одной стороны, городская география столкновений расползается от Дома всё дальше. С другой, эти валяния по асфальту длятся уже две недели и могут так вот длиться сколько угодно, раз уж баррикады стали для ТV обычным московским пейзажем. К ним привыкли.

Язык листовок в метро стал совсем диким. Ельцина называли фашистом и убийцей, а его режим кровавым и гестаповским. Когда я вышел к ЦДХ из Октябрьской, то понял, что сегодня будет день без живописи. Такого количества людей я не видел с тушинского рок-фестиваля. Голова демонстрации уже ворочалась на Крымском мосту, хлопали и трещали выстрелы, зло плясали знакомые флаги над тысячами затылков, фигурки в форме пятились, потом побежали, бросая щиты. Демонстрация удовлетворенно ревела и набирала скорость. День был ясный, сухой и солнечный. Пронзительно синело небо. Именно такой цвет я любил больше всего в ЦДХ на непопулярных картинах. Кобальт. Меня примагничивала эта, уходящая в центр, ревущая голова, и я зашагал к ней, одолевая лихорадку и забыв о выставочном искусстве.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке