Он взглянул на рубку. Темно. Верно, спит старая бестия, отравляющая своими любезностями жизнь пассажирки. Тоже, сороковая бочка, лебезит на старости лет, зафрантил. Думает, что его разговоры очень интересны, и всегда, как нарочно, лезет, как только увидит, что он разговаривает с Верой Сергеевной. Так бы и треснул его!
Да… это первая его настоящая любовь, а все прежнее - мимолетные увлечения, - размышляет молодой мичман, шагая по мостику. "И какая же, однако, я был свинья!" - шепчет он, когда в его легкомысленной голове одно за другим проносятся эти бесчисленные "увлечения", как бы для того, чтобы оттенить чистоту, силу и прочность настоящей любви.
Кузина Нюта… Влюблен был месяц. Думал стреляться, но кончил тем, что был шафером у нее на свадьбе. И что хорошего нашел он тогда в этой девчонке? Теперь он решительно не понимал… Тридцатилетняя супруга кронштадтского чиновника Софрончикова. "Фу, гадость!" - неблагодарно отплюнулся мичман, не без стыда вспоминая, как он сжимал в объятиях рыхлую, дебелую, с подведенными глазами, госпожу Софрончикову, которая при каждом свидании стыдливо вскрикивала: "Ах, что я делаю!" - и томно требовала клятв в вечной любви. И он не только давал их с небрежной расточительностью, но еще и поднес ей очень трогательные стихи, в которых сравнивал госпожу Софрончикову с "пышной розой", тогда как по совести ее следовало бы сравнить с откормленной индюшкой. Ровно два месяца клялся он в любви "пышной розе", пока не поехал в день получения жалованья, то есть 20-го числа, в Петербург и не встретил на Гороховой черноглазой брюнетки с картонкой в руках, швеи из магазина, Кати… Эта была, напротив, "лилия", бледная и худенькая, и если бы не случайная и довольно щекотливая встреча у Кати с каким-то румяным писарьком, то… кто знает, сколько времени он относил бы Кате жалованье и деньги, занятые под "небольшие проценты"… Писарь "открыл ему глаза" и заставил его в тот же день идти обедать к адмиралу Налимову, у которого была молодая и довольно пригожая жена с румяными щечками, мятежно вздымавшейся грудью и беспокойными серыми глазами, точно отыскивающими что-то. Глаза эти ласково смотрели на молодого кудрявого мичмана, особенно ласково, когда старик адмирал пошел после обеда вздремнуть, и дня через три легкомысленный мичман уже был "готов". Опять стихи, на этот раз: "Постыла жизнь без пылкой страсти", и внезапное негодование против добряка адмирала, влюбленного в свою жену, который, вдруг оказалось, "губил чужую молодость". Через месяц совместного чтения и целования пухлой ручки (на дальнейшую "подлость" он не решался из уважения к адмиралу), великодушное предложение развестись с адмиралом и выйти замуж за него. Вечная любовь и сорок три рубля с полтиной в месяц жалованья к ее услугам. Не угодно ли?
Как ни беспокойно бегали глазки адмиральши и как ни нравился ей этот красивый, жизнерадостный мичман, тем не менее она выпучила на него глаза, как на человека, только что вырвавшегося из сумасшедшего дома и не понимающего возможности не только целования рук, но и дальнейшего счастья, без катастроф и потрясения основ. Обидный, насмешливый хохот был единственным красноречивым ответом на "дерзкие слова". Результатом отказа адмиральши осуществить столь остроумный план разжалованья ее в мичманши было полное гражданских чувств стихотворение по адресу молодой адмиральши, закончившее почти ежедневные, в течение трех месяцев, посещения Налимовых, у которых он, несмотря на любовь, за обе щеки уплетал вкусные адмиральские обеды. А там приспело назначение в дальнее плавание и отпуск перед ним в деревню.
Мисс Дженни в Лондоне… Это было что-то уж совсем дикое, начавшееся знакомством в Holborn Casino и едва не кончившееся очень плохо… Он чуть было не застрял в Лондоне, поселясь с Дженни и просаживая на нее вторую и последнюю тысячу - весь бабушкин подарок на дорогу. Две целых недели пропадал он в Лондоне, не думая возвращаться на клипер, стоявший в Гревзенде , и если б не товарищи, каким-то чудом разыскавшие его в громадном городе и уговорившие ехать на клипер вместо того чтоб попасть под суд за самовольную отлучку и лишиться плавания, быть бы бычку на веревочке. Но она была так чертовски хороша, эта Дженни с голубыми глазами, и так уверяла его в своей безграничной любви, получая от него банкноты, что он в те дни не прочь был навсегда остаться в Англии хотя бы чистильщиком сапог.
В беспутной голове каявшегося мичмана промелькнули затем: и продавщица перчаток в Шербурге, и барышня из баррума в Капштадте, на мысе Доброй Надежды, и японка Танасари в Хакодате, и креолка, жена испанского доктора, в Маниле, и роскошная каначка в Гонолулу, и, наконец, маленькая русская заседательша в Камчатке, которым он на разных языках говорил комплименты и если не всегда доходил до объяснения, то только потому, что клипер уходил из порта, где влюбчивый мичман воспламенялся, как порох.
"Все это была ерунда… все это свинство!" - еще раз повторил мичман, бросая умиленный взгляд через капитанский люк. Только теперь он понял любовь и чувствует, что значит полюбить на веки вечные… Ему ничего не надо, он не мечтает даже о счастье благоговейно поцеловать эту маленькую изящную ручку. Пусть только она позволит ему сказать, как он предан ей, вот и все, чего он хочет… Пусть только позволит себя любить, и он по возвращении в Россию непременно поселится в том городе, где будет жить Вера Сергеевна. Господи, что это за женщина?! Сравнивать ее с кем-нибудь из прежних увлечений - одна профанация…
VIII
- Вперед смотреть! - крикнул он вполголоса, вглядываясь в окружающую темноту и вспоминая, что он на вахте.
- Есть, смотрим! - раздался обычный ответ часовых с бака.
Раздался один удар колокола. Прошла склянка (полчаса).
"Она не выйдет", - с грустью подумал мичман, посматривая на выход из капитанской каюты, и вдруг замер…
Маленькая грациозная фигурка пассажирки, словно волшебная тень, показалась на палубе и поднялась на мостик.
В первую секунду мичман оцепенел от восторга и без движения стоял у компаса. Все мысли разом выскочили у него из головы.
А она приблизилась к нему совсем близко, так что свет от компаса освещал ее хорошенькое личико, и спросила своим бархатным голосом:
- Я не помешаю вам, Владимир Алексеич, если несколько минут постою на мостике? Капитан ведь спит? - лукаво прибавила она.
Она помешает?! Может же прийти такая нелепая мысль в голову?
И вместо ответа мичман глядел на нее, как очарованный.
- Вы… помешать? - наконец, прошептал он.
Должно быть, в этих двух словах было вложено слишком много экспрессии, потому что пассажирка с некоторой тревогой взглянула на молодого мичмана и, отходя на конец мостика, проговорила:
- Здесь так хорошо… И что за славная ночь!
Она любовалась этой ночью, глядела на звездное небо, на воду и молчала.
Молчал и мичман, не спуская глаз с пассажирки. Так прошло несколько минут…
- Спокойной вахты, Владимир Алексеич! - вдруг проговорила пассажирка, делая движение, чтоб уходить.
- Как, вы уже уходите?.. Нет, ради бога… еще несколько минут… Я должен вам кое-что сказать, - испуганным и взволнованным шепотом проговорил он, подойдя к краю мостика, где стояла пассажирка.
- Что такое? - спросила она нарочно беззаботно-веселым голосом, словно не догадываясь, что может сказать этот влюбленный мичман, и имея доброе намерение этим тоном несколько отрезвить его пыл. Что Цветков влюблен в нее, она заметила, конечно, раньше всех, но его обожание было такое чистое и непритязательное, и сам он был такой милый, добрый юноша, что пассажирка невольно и сама расположилась к нему и держала себя с ним с дружеской простотой, не придавая его увлечению серьезного значения.
- Простите, Вера Сергеевна… я, конечно, не смею спрашивать…
- И все-таки хотите спросить? - смеясь, перебила пассажирка. - Ну, спрашивайте. Заранее прощаю.
- Вам… вам нравится Бакланов? - выговорил он не без трагической нотки в дрогнувшем голосе.
Пассажирка усмехнулась. Ужасно смешные эти господа моряки! Не далее как на днях такой же вопрос относительно Цветкова предложил ей Бакланов, а еще раньше и капитан, как будто шутя, допрашивал: кто из офицеров ей более всего нравится, и был, по-видимому, очень доволен, когда она дипломатически ответила, что "все вообще и никто в особенности".
Но она не удержалась от кокетливого желания подразнить своего поклонника и имела неосторожность, в свою очередь, спросить, засмеявшись тихим смехом:
- А вам зачем это знать?
Зачем ему знать? Ему?!
И мичмана, что называется, прорвало. Откуда только брались эти горячие и искренние, порывистые и нежные слова любви, которую он благоговейно кидал к ногам божества, не осмеливаясь, разумеется, даже и мечтать о каком-нибудь вознаграждении. Только бы Вера Сергеевна не сердилась за дерзость его, недостойного мичмана Цветкова, полюбить такую "святую" женщину и милостиво бы разрешила ему любить ее до конца своих дней. Бескорыстие влюбленного мичмана было воистину феноменальное.
Надо думать, что и эта дивная теплая ночь, и тихо рокотавший океан, и яркие звезды, меланхолически мигавшие сверху, и, наконец, ревность к Бакланову значительно способствовали красноречию вдохновенной импровизации. Так, казалось и ему самому, он никогда в жизни не говорил. И если в эту минуту он не мог сравнить своего признания с признаньями госпоже Софрончиковой и другим, то потому только, что он их совершенно забыл.