2
Дипломированный городской советник, пан доктор Моймир Ваха, был человек серьезный, безукоризненный чиновник, беззаветный раб предписаний, постановлений, циркуляров и цифр. "Не терплю запущенных дел, запущенных дел у меня не может быть", - говаривал он, и в самом деле запущенных дел у него не водилось. "Я служу людям, а не клиентам, - говорил он еще. - Другие вызовут, скажем, на восемь часов человек двадцать, и те ждут полдня, пока-то до них дойдет черед. Я вызываю постепенно - одного на восемь, другого - на девять, а третьего - на десять часов, и дело движется как по маслу, и в очереди никто не томится. У меня все обдумано, цирюльника, к примеру, я не вызову на субботу, знаю, в субботу у него работы по горло. А крестьянина вызываю на восемь часов, - пусть от его деревни хоть четыре часа ходьбы, - зато мужлану ничего не стоит подняться в четыре часа утра. Чиновнику надлежит все взвешивать и быть отзывчивым".
Имея склонность к полноте, сам Ваха поднимался рано, часов эдак в шесть. Прогуливаясь возле дома, он попивал карловарскую воду, которую заказывал ящиками. Был он очень набожен, по воскресеньям и праздникам ходил с женой, а позднее - с обеими дочерьми в церковь, где вместе с ними восседал на почетной чиновничьей скамье. О, как величественно, неторопливо шествовал он со своей семьей по площади к храму - высокий, дородный, в парадном цилиндре, на иссиня-черном костюме ни пятнышка, благоухающий одеколоном: после квасцов он протер им лицо, порезанное бритвой, - словом, само совершенство; всю неделю он усердно выполнял свой долг перед людьми, а теперь направляется в храм господень - исполнить свой долг перед всевышним. Пани Магдалена, молитвенничек под мышкой, маленькая, худенькая, в черной бархатной, не раз перешитой мантилье - муж скупился на ее туалеты, - ступала осторожненько и нерешительно и терялась возле могучего супруга, делалась незаметной рядом с ним. Видимо, она даже сознавала это, ибо улыбка, освещавшая ее спокойное, круглое лицо, которое очень украшала ямочка на левой щеке, была робкая, неуверенная, застенчивая; и после десяти и даже двадцати лет жизни с доктором прав Моймиром Вахой у нее был такой вид, словно она все еще не могла поверить, что ей достался такой порядочный, такой почтенный супруг, все еще не привыкла к мысли, что она, ничем не примечательная дочь лабазника, возвысилась до положения важной госпожи, пани докторши, городской, а позднее - земской советницы.
Уравновешенность и спокойствие пана доктора прав Моймира Вахи, его согласие с обществом, небесами и собственной совестью были, однако, только внешними. Неотступная мысль, что в высших сферах его не оценили, не давала ему покоя, и потому в душе пан доктор таил недовольство и злобу; медленное продвижение по службе он приписывал чешскому происхождению, но, как ни странно, от своей национальности не отрекался и не пытался ее изменить. Обиду и неудовлетворенность, которые Ваха постоянно испытывал на службе, он вымещал дома. Тут он чувствовал себя владыкой, всемогущим властелином. "Иначе зачем мне жена? Мужу подобает добиваться намеченной цели, а жене помалкивать", - говаривал он. Бывало, сколько страху натерпится пани Магдалена, если дрова сырые или плита дымит и есть опасность опоздать с обедом. Муж разрешал ей держать служанку, но непременно молоденькую, стало быть, недорогую, хотя толку от нее чуть, - одну из тех девушек с Немецких гор, которые нанимались в чешские семьи, чтобы научиться второму официальному языку страны.
- Хозяин спит, - говорила пани Магдалена, прикладывая палец к губам, когда после обеда муж ложился вздремнуть на четверть часа; однако ее предосторожность была излишней, и без того все понимали, насколько важен отдых главы семьи, поэтому, пока он спал, никому и в голову не приходило говорить иначе, как шепотом. Пан Ваха любил говяжий язык с подливкой по-польски. И к этому его пристрастию вся семья: пани Магдалена, Гана, Бетуша и даже служанка, немка с гор, - относилась с должным почтением. Язык с подливкой по-польски был тем самым возвеличен, перестал быть обыкновенным языком с подливкой по-польски, а сделался блюдом, которое очень любил сам хозяин, или папенька.
"Это папенька любит", - отмечали про себя все члены семьи, когда на стол подавался язык с подливкой по-польски.
- Это я люблю, - изрекал пан Ваха, сознавая всю значительность своих слов.
Его "я сказал" было бесповоротным.
- Сколько положить тебе кнедликов? - спрашивала пани Магдалена, наполняя ему за ужином тарелку.
- Два, - твердо отвечал пан Ваха.
- Только два? Останешься голодным.
- Я сказал - два.
- Да ведь они маленькие! Положу три, ладно?
- Я сказал - два, - повторял муж, хладнокровный, неумолимый, величавый повелитель мыслей и поступков жены.
Через одиннадцать месяцев после свадьбы, как раз в день своего шестнадцатилетия, пани Магдалена родила ему дочь, названную Ганой, а в семнадцать - произвела на свет Бетушу. Пан Ваха был очень недоволен, что господь не послал ему сына, и всячески давал это понять. Дочерей своих он прозвал пряхами, намекая тем самым, что славная династия всеми уважаемых ревностных чиновников Вахов, которые никогда не запускали дела, вымрет по мужской линии и продолжат его только женщины, пряхи.
- Идите сюда, пряхи, авось тоже что-нибудь да усвоите, - говорил он обычно после ужина и, усевшись возле лампы, вынимал из кармана какую-нибудь немецкую книжку, взятую у местного книготорговца, чаще всего сборник рассказов - характера нравоучительного или благочестивого: "Das griine Piarrhaus", или "Eine Ohrfeige zur rechten Zeit", или "Eine Dame ohne Herz", или "Eine Rosenknospe".
Читал он долго, монотонно, время от времени бросая суровый взгляд на "прях", - слушают ли? Бетуша, младшая, сидела чинно и слушала, хотя понимала лишь с пятого на десятое, зато Гана вертелась, зевала, шуршала бумагой, мастеря что-то, либо, ерзая, скрипела стулом. Когда отец останавливал ее укоризненным взглядом или словом, она развлекалась, наблюдая за его лицом, таким смешным, когда оно от лба до кончика носа скрыто тенью, а от носа до подбородка ярко освещено, и как потешно топорщатся во время чтения его острые усики; напомаженные настоящим венгерским фиксатуаром, они походили на щупальца и казались нарисованными сажей.
Когда девочки шли спать, он, протягивая им для поцелуя руку, давал последнее наставление:
- Да снятся вам благонравные сны!
Если в канцелярии накапливались дела, а как известно, запущенных дел Ваха не терпел, он брал бумаги домой и сразу после ужина удалялся в свой кабинет работать. Пользуясь случаем, маменька разрешала себе передышку, откладывала в сторону шитье, доставала из комода пасьянсные карты и заговорщически спрашивала дочерей - тут соблазнительная ямочка на ее левой щеке становилась заметнее:
- Ну что? Какой разложим? "Косу", "Барабанщика" или "Marschieren - Marsch"?
- "Marschieren - Marsch", маменька, пожалуйста! - просила Бетуша.
Она с интересом следила, как маменька раскладывает карты. Гана же обычно занималась своими делами, рисовала или лепила что-нибудь, порой безучастно поглядывая на пасьянс, и вдруг ни с того ни с сего нетерпеливо бросала, показывая пальчиком:
- Чего вы медлите, маменька, с девяткой? Положите ее сюда, освободите место для червонного короля, даму наверх, а туда положите бубновую двойку, потом тройку, четверку и пятерку…
- Медлю, медлю, а ты что мелешь? Какую девятку положить сюда? Не вмешивайся, раз ничего не понимаешь.
Однако Гана понимала и всегда оказывалась права.
- Ох, хлебнем мы с ней горя, хлебнем, дай только подрасти, - сокрушалась встревоженная мать. - Не к лицу девушке быть чересчур смышленой, только мужа срамить, И в кого она такая уродилась?