Маленький револьвер госпожи Флерье хранился в левом ящике ее комода. Муж подарил его ей в сентябре 1914 года, перед отъездом на фронт. Люсьен взял его и долго вертел в руках; это была дорогая вещица с позолоченным стволом и отделанной перламутром рукояткой. Нельзя было рассчитывать на философский трактат, чтобы убедить людей в том, что они не существуют. Для этого требовался поступок по-настоящему отчаянный, который рассеял бы все видимости и с совершенной очевидностью доказал бы небытие мира. Один выстрел, юное, истекающее кровью тело на ковре, несколько слов, нацарапанных на листке бумаги: "Я убиваю себя потому, что я не существую. И вы, мои братья, вы тоже ничто!" Утром, раскрыв, как обычно, газеты, они прочтут: "Юноша решился!" И каждый почувствует ужасное волнение и спросит себя: "А я? Разве я существую?" В истории известны подобные эпидемии самоубийств, и особенно сильная – после появления "Вертера". Люсьен вспомнил, что "martyr" по-гречески означает "свидетель". Он был слишком чувствительный, чтобы стать шефом, но мучеником он мог стать. Поэтому он часто заходил в будуар матери, рассматривал револьвер и ужасно мучился. Ему даже случалось брать в рот позолоченный ствол, крепко сжимая пальцами рукоятку. В другое время он бывал довольно весел, ибо был убежден, что все настоящие шефы знавали искушение самоубийством. Наполеон, к примеру. Люсьен не скрывал от себя, что он касался дна отчаяния, но надеялся выйти из этого кризиса с закаленной душой и с интересом прочел "Мемуары со Святой Елены". Тем не менее надо было принимать решение: Люсьен намерен положить конец своим колебаниям 30 сентября. Последующие дни были крайне тяжелыми; несомненно, кризис был спасительным, но он требовал от Люсьена такого сильного напряжения, что Люсьен опасался, что в один прекрасный день он сломается, как стекло. Он больше не смел коснуться револьвера, он ограничивался тем, что выдвигал ящик и, приподняв комбинации матери, подолгу созерцал это маленькое, холодное, как лед, и упрямое чудовище, которое забилось в ямку из розового шелка. Однако, решив принять жизнь, он ощутил острое разочарование и почувствовал, что ему нечем заняться. К счастью, его поглотило множество забот, связанных с началом учебного года: родители определили его в лицей Святого Людовика, в подготовительный класс, для поступления в Центральную Школу. Он стал носить красивую фуражку с красным околышем и эмблемой Школы и распевал:
Поршень двигает машины,
Поршень двигает вагоны…
Новое звание "поршня" переполняло Люсьена гордостью; к тому же его класс не был похож на другие классы, у него имелись свои традиции и свой ритуал; он представлял собой силу. Например, было принято, чтобы за четверть часа до окончания урока французского языка кто-то вдруг громко спрашивал: "Сирар" – это кто такой?" – и все тихо отвечали: "Дурак сплошной!" После чего тот же голос продолжал: "Агро" – это кто такой?" – и ему отвечали громче: "Дурак сплошной!" Тут господин Бетюнь, который очень плохо видел и носил черные очки, устало просил: "Замолчите же, господа!" На несколько мгновений воцарялась абсолютная тишина, ученики заговорщически переглядывались, и кто-то выкрикивал: "Ну а "поршень" – кто такой?", и весь класс ревел: "Это парень мировой!" В эти минуты Люсьен чувствовал себя крайне возбужденным. Вечером он во всех подробностях сообщал родителям о различных происшествиях дня, и, когда он говорил: "И тут весь класс заржал…" или "Весь класс решил объявить Мэрине бойкот", слова, вылетая у него изо рта, согревали нёбо, как глоток алкоголя. Однако первые месяцы были очень трудными: Люсьен плохо справлялся с заданиями по математике и физике, да и его товарищи не были лично ему столь уж симпатичны: они были стипендиаты, в большинстве своем зубрилы, люди неопрятные, с дурными манерами. "Среди них нет ни одного, – сказал он отцу, – с кем мне хотелось бы подружиться". – "Стипендиаты, – задумчиво ответил господин Флерье, – представляют собой интеллектуальную элиту, и все-таки из них получаются плохие шефы: они пропустили в жизни важный этап". Люсьен, услышав о "плохих шефах", ощутил неприятное покалывание в сердце и снова решил покончить с собой в ближайшие недели; но он уже не был охвачен тем восторгом, как во время каникул. В январе новый ученик по фамилии Берлиак поверг в смятение весь класс: он носил приталенные модные пиджаки зеленого или сиреневого цвета, воротнички с округлыми уголками и брюки, словно с рекламных картинок портных, – такие узкие, что все удивлялись, как он вообще мог их натянуть. Сразу же он оказался худшим учеником класса по математике. "Мне на это плевать, – заявил он, – я литератор и математикой занимаюсь для умерщвления плоти". Через месяц он покорил весь класс: он раздавал контрабандные сигареты и сказал, что имеет женщин, даже показал письма, которые они ему писали. Весь класс решил, что он – потрясный парень и лучше его не трогать. Люсьена сильно восхищали его элегантность и манеры, хотя Берлиак относился к нему снисходительно и называл "сынком богачей". "В конце концов, – заметил как-то Люсьен, – все-таки лучше, что я не сынок бедняков". Берлиак улыбнулся. "Да ты циник, малыш!" – сказал он и на другой день прочитал Люсьену одно из своих стихотворений: "Каждый вечер Карузо объедался сырыми глазами, а вообще трезв, как верблюд. Одна женщина составила букет из глаз членов своей семьи и швырнула его на сцену. И каждый склонился перед столь похвальным поступком. Но не забывайте, что час его славы длился всего тридцать семь минут, а именно с первого крика "браво!" до затмения большой люстры Оперы (поэтому даме пришлось водить на поводке своего мужа, лауреата многих конкурсов, который двумя боевыми крестами завешивал розовые впадины своих глазных орбит). И запомните хорошенько: те из вас, кто будет неумеренно потреблять консервированную человеческую плоть, погибнут от цинги". – "Здорово", – сказал Люсьен в замешательстве. "Здесь, – небрежно пояснил Берлиак, – я использовал новую технику, так называемое "автоматическое письмо". Через несколько дней, когда у Люсьена опять возникло неистовое желание покончить с собой, он решил спросить совета у Берлиака. "Что же мне делать?" – спросил он, изложив свое сложное положение. Берлиак слушал его внимательно; у него была привычка слюнявить пальцы и смазывать слюной прыщи на лице, отчего его кожа блестела местами, как асфальт после дождя. "Поступай как хочешь, – наконец сказал он, – это не имеет никакого значения". Он подумал немного и добавил, четко выговаривая отдельные слова: "Ничто никогда не имеет никакого значения". Люсьен был слегка разочарован, но понял, что произвел на Берлиака глубокое впечатление, ибо тот в следующий четверг пригласил Люсьена на завтрак к своей матери. Госпожа Берлиак была очень любезна; лицо ее усеивали бородавки, а на левой щеке расплывалось большое багровое пятно. "Видишь, – сказал Берлиак Люсьену, – истинные жертвы войны – это мы". Люсьен разделял его мнение, и они сошлись на том, что оба принадлежат к потерянному поколению. Вечерело, Берлиак лежал на своей кровати, заложив руки за голову. Они курили английские сигареты, заводили граммофонные пластинки, и Люсьен слышал голоса Софи Такор и Эла Джонсона. Они совсем загрустили, и Люсьен подумал, что Берлиак – его лучший друг. Берлиак спросил, знаком ли он с психоанализом; голос у него был серьезный, и он многозначительно смотрел на Люсьена. "До пятнадцати лет я желал обладать своей матерью", – признался он. Люсьену стало не по себе, он боялся покраснеть, и, кроме того, вспомнив о бородавках госпожи Берлиак, он никак не понимал, как ее можно было желать. Тем не менее, когда она вошла, принеся им тосты, он почувствовал смутное волнение и попытался угадать через желтую вязаную фуфайку, какая у нее грудь. Когда она вышла, Берлиак объявил уверенным тоном: "Ты, естественно, тоже хотел переспать с матерью". Он не задавал вопроса, а давал ответ. "Естественно", – пожав плечами, сказал Люсьен. На следующий день ему было тревожно, он боялся, как бы Берлиак не возобновил этот разговор. Но он быстро успокоился: "В конце концов он скомпрометировал себя больше, чем я". Его очень привлекала та научность, в которую облекались их признания, и в следующий четверг в библиотеке Сент-Женевьев он прочел труд Фрейда о сновидениях. Это было откровение. "Так вот в чем дело, – повторял Люсьен, бродя по улицам, – вот в чем дело!" Затем он купил "Лекции по введению в психоанализ" и "Психопатологию обыденной жизни", и ему все стало ясно. Это странное ощущение, будто он не существует, та пустота, которую он давно ощущал в своем сознании, его сонливость, его растерянность, все эти тщетные усилия познать самого себя, что всегда наталкивались на какую-то завесу тумана. "Черт возьми, – думал он, – да у меня же комплекс". Он рассказал Берлиаку, что в детстве воображал себя лунатиком, а все предметы никогда не казались ему вполне реальными. "Должно быть, – заключил он, – это мой скрытый комплекс". – "То же и у меня, – сказал Берлиак, – у нас с тобой фирменные комплексы!" Они пытались истолковывать свои сны и самые свои незначительные поступки, и Берлиак всегда был готов рассказать столько разных историй, что Люсьен даже слегка подозревал его в том, что он их придумывает или по крайней мере приукрашивает.