- Почему? - воскликнул Валерио с искренним недоумением.
- Да потому, что мне так хочется, - произнес Боцца, - и больше не спрашивайте.
- Значит, сообщив мне об этом так внезапно, вы намерены оскорбить меня?
- Нисколько, мессер, - ответил Боцца ледяным тоном.
- В таком случае, - сказал Валерио, с огромным усилием сдерживая гнев, - вы должны во имя дружбы, которую я всегда вам выказывал, поведать мне, что заставляет вас уйти.
- О дружбе не может быть и речи, мессер, - заметил Боцца с язвительной усмешкой. - Таким словом бросаться не следует, да и такому чувству нет места между нами.
- Вероятно, вы ни к кому и не питали этого чувства, - возразил Валерио, задетый за живое, - зато я питал к вам искреннюю дружбу и так часто ее доказывал, что отрицать это вы не можете.
- Да, конечно, - с издевкой произнес Боцца, - такие доказательства забыть нелегко.
Удивленный Валерио пристально посмотрел на него: он не мог поверить, что на свете бывает столько злобы; не хотел понимать язык ненависти.
- Бартоломео, - промолвил он, беря его за руку и уводя в галерею, - что у тебя на душе? Может быть, я невольно обидел тебя? Если так, клянусь честью, обидел нечаянно. И я докажу тебе это, только скажи, в чем же дело.
Столько правдивости было в тоне молодого художника, что его ученик разгадал хитрость Бьянкини, сыгравшего на его легковерии; но в то же время ему больше чем когда-либо захотелось скрыть свою чрезмерную обидчивость, а при мысли о собственном малодушии ему показалась особенно оскорбительной благородная искренность Валерио. Сердце Бартоломео, замкнувшееся для любви, не испытывало потребности отвечать на такие порывы. "Если Бьянкини солгал, - подумал он, - если Валерио и не выказал ко мне презрения в тот раз, все равно он всегда презирал меня и даже сейчас презирает, милостиво предлагая дружбу и прощая мой проступок. Но раз я уже начал, надо стоять на своем". Товарищеские отношения с братьями Дзуккато уже давно тяготили Боцца, уже давно он стремился их порвать.
- Вы никогда не оскорбляли меня, мессер, - ответил он холодно. - Если бы вы оскорбили меня, я бы не только вас покинул, а потребовал удовлетворения.
- Так я готов, черт возьми, дать тебе его, если ты настаиваешь, - воскликнул Валерио, отлично понимая, что подмастерье что-то утаивает.
- Не об этом идет речь, мессер. И, желая доказать вам, что я не ищу ссоры и, во всяком случае, не из трусости ее избегаю, я вам открою одну из причин, побудившую меня оставить вас, - она вам не очень-то понравится.
- Непременно скажи, - проговорил Валерио, - всегда нужно говорить правду.
- Скажу, маэстро, - продолжал Боцца, стараясь говорить самым высокомерным, самым оскорбительным тоном, на какой только он был способен. - Все дело тут в искусстве, и ничего более. Вас это, вероятно, рассмешит - ведь вы презираете искусство, - но я не признаю ничего иного на свете и должен признаться, что готов пожертвовать самыми приятными знакомствами, чтобы добиться успеха и получить звание мастера.
- За это и порицать нельзя, - сказал Валерио, - но разве я препятствую твоему успеху? Разве я пренебрегал занятиями с тобой, заставлял тебя выполнять черную работу в школе, как обычно делают мастера, или не признавал тебя как художника? Разве я не предоставлял тебе все возможности совершенствоваться, не доверял тебе увлекательные сложные работы и не показывал лучший способ набора мозаики с таким рвением, будто ты мне родной брат?
- Не отрицаю, вы обязательны, - отвечал Боцца. - Но, пускай я покажусь вам несколько тщеславным, я вынужден вам признаться, маэстро, что ваш способ работы - по вашему мнению самый лучший - меня нисколько не удовлетворяет. Я не только стремлюсь стать первым в искусстве мозаики, но хочу развить это искусство, в наших руках такое несовершенное, и знаю, это будет подлинное откровение. Так вот, позвольте же мне избавиться от вашей методы и следовать своей. Так мне приказывает внутренний голос, - очевидно, мне предназначена лучшая доля, не буду я следовать по стопам других. Если я потерплю неудачу, не жалейте меня, если добьюсь успеха, знайте - я, в свою очередь, не откажу вам ни в помощи, ни в советах.
Валерио, не догадываясь - настолько сам он был лишен тщеславия, - что эта речь заранее придумана с единственным намерением посильнее уязвить его, с трудом удержался от смеха. Он часто замечал, как непомерно самолюбив Боцца, и на этот раз решил, что на его ученика нашел приступ какого-то безумия. Так он объяснил себе то смятение, в котором тот находился все утро, и, раздумывая о том, как гибельно тщеславие, какими бедами оно чревато, пожалел его и решил, что не стоит поднимать его на смех слишком уж явно.
- Раз так, любезный Бартоломео, - с улыбкой обратился он к подмастерью, - то, оставаясь среди нас, тебе было бы легче давать нам советы, а нам - их получать. Никто никогда не препятствовал твоей работе - совершенствуй же искусство мозаики, вводи свои новшества сколько тебе угодно. Если же благодаря тебе наше искусство пойдет вперед, заранее обещаю, что не буду тебе помехой, а с удовольствием воспользуюсь всеми твоими нововведениями.
Боцца понял, что Валерио подшучивает над ним, хотя и говорит учтиво. Ученик был раздосадован - хотел уязвить, а сам попал в смешное положение, - и вне себя он наговорил столько грубостей, что Валерио в конце концов потерял терпение и сказал:
- Если откровение твоего гения, любезный, - та нелепая и бездарная мозаика, над которой ты трудился, когда я ушел из базилики, то предпочитаю, чтобы искусство было отсталым в моих руках, чем так вот развивалось в твоих.
- Вижу, вижу, мессер, - возразил Боцца, раздраженный тем, что все его козни обернулись против него же. - Я одурачил вас - решил нынче утром под этим предлогом с вами расстаться. Хотелось так досадить вам, чтобы вы меня прогнали, - я пощадил вас, чтобы не обидеть самочинным уходом. Жаль, что вы не поняли благородства этого поступка. Так вот: я не желаю и часа оставаться в вашей мастерской.
- Значит, причина твоего ухода так и останется неизвестной? - спросил Валерио.
- Спрашивать о ней никто не имеет права! - отрезал Боцца.
- Я мог бы заставить вас сохранить верность своему обязательству, - заметил Валерио, - ведь вы дали подписку, что будете работать под моим руководством вплоть до праздника святого Марка. Но принуждать я не умею. Считайте себя свободным.
- Я готов, мессер, - ответил Боцца, - по вашему требованию возместить вам все убытки. Быть вам чем-нибудь обязанным - самое для меня страшное.
- Однако придется этому покориться, - сказал Валерио, отвешивая поклон, - ибо я решил ничего от вас не принимать.
Вот так и расстались учитель с учеником. Валерио посмотрел ему вслед и в волнении прошелся под аркадами. Его сердце вдруг сжалось при мысли о такой черной неблагодарности, о такой душевной черствости, и он поспешил вернуться и принялся за работу, чувствуя, что лицо его мокро от слез.
Боцца же, напротив, испытывал облегчение, почти радость. Будто с души у него упала огромная тяжесть - этой тяжестью было чувство признательности, непереносимое для гордецов. Он вообразил, что вышел победителем из былых невзгод и теперь на всех парусах несется в будущее, где ждут его независимость и слава.
VIII
Боцца был художником, не лишенным дарования. Он был талантливее Бьянкини, которые отличались лишь прилежанием и старательностью, и научился от братьев Дзуккато высокому мастерству рисунка и живописи. Линии его рисунка были изящны и точны, оттенки цвета естественны, а в умении подбирать яркие и богатые тона для изображения тканей он, пожалуй, даже превосходил самого Валерио. Учился он с упорством и с успехом овладел мастерством мозаики, однако не получил в дар от неба того священного огня, который может вдохнуть жизнь в произведения искусства, а ведь именно в этом превосходство гения над талантом. Боцца был так умен, с таким беспокойством стремился постичь, вглядываясь в произведения других художников, в чем же тайна их превосходства, что понял наконец, чего ему недостает, и стал со страстным нетерпением добиваться совершенства. Но тщетно пытался он придать своим образам пленительную грацию или ту возвышенную одухотворенность, которая светилась в образах, созданных братьями Дзуккато. Ему удавалось изобразить лишь внешние проявления чувства. В сцене из Апокалипсиса его демоны и грешники, обреченные на муки, были отлично отработаны; но, хотя эта сцена и была лучшей его мозаикой, его настоящим торжеством, ему не удалось сообщить этим символам ненависти и горя той красноречивости, выразительности, которая должна быть присуща подобным произведениям. Грешники, казалось, мучаются только от опаляющего их огня; черты, искаженные ужасом, не выражали ни стыда, ни отчаяния. Восставшие ангелы утратили все небесное. Не скорбь о прежнем величии духа, а какую-то бесчеловечную насмешку выражали их лица, их жестокие улыбки; и, глядя на картины пыток, скорее напоминавшие инквизицию, а не суд божий, зритель испытывал не волнение, а скорее недоумение, не ужас, а отвращение.
Несмотря на все эти недостатки, понятные лишь тонким знатокам, в работах Боцца было нечто выдающееся, и Дзуккато узнавали в произведениях своего ученика плоды своих стараний. Но, когда он захотел испытать свои силы на более возвышенных сюжетах, он потерпел полнейшую неудачу. Движения у него получались не величественными, а угловатыми, лица не вдохновенными, а безжизненными, ангелы тщетно взмахивали сильными и блестящими крыльями - ноги их, казалось, были навсегда прикованы к грунту, их взгляды блестели лишь смальтой и мрамором.