Комната пани Корчинской во втором этаже, угольная, выходила двумя окнами на целое море зелени. Высокий потолок, и круглая форма делали комнату похожей на часовню. Сходство это дополняли старые обои, кое-где полинялые, но все еще блестевшие позолотой, множество картин, развешанных по стенам, - и большое черное распятие на аналое. Аналой из темного дерева был покрыт превосходной резьбой; на темном фоне креста резко выделялось белое изображение Спасителя. Впрочем, кроме распятия да лежавшего на аналое богато переплетенного молитвенника, других священных вещей в комнате не было. На стенах, за исключением нескольких старых портретов и одного, изображавшего Андрея в самую цветущую пору его жизни, повторялось в фотографиях, акварелях, портретах маслом, в маленьких и больших, золоченых, бархатных, простых деревянных рамках все одно и то же лицо Зыгмунта: ребенка, отрока, мужчины. Портрет мужа был у пани Корчинской только один, написанный по ее настоянию в первые годы супружества весьма искусным художником, зато портретов сына в разных видах и разной величины было не менее двадцати. Еще больше здесь находилось его работ - от первых детских опытов до эскизов, копий, сцен, которые он в разное время набрасывал на бумагу и полотно. То был музей, собранный с необыкновенной тщательностью и старанием, - музей, который наблюдательному человеку мог бы сразу дать понятие о ее сыне, об истории его развития. То же самое отношение к памятникам прошлого было заметно в меблировке всей комнаты; тут были вещи ценные и красивые, но не модные и не новые.
Другие части дома перед свадьбой Зыгмунта подверглись радикальному обновлению; соседи перешептывались друг с другом, что на всякие переделки, поправки и улучшения ушла большая часть приданого панны Клотильды. Этому, впрочем, никто особенно и не удивлялся, - все хорошо знали изящные вкусы молодого Корчинского, знали, какое изысканное воспитание получила его жена. Но в покоях вдовы Андрея не изменилось ничего. В мужнином доме давно уже поселились чужие люди, но часть мебели оттуда ей с большим трудом и по дорогой цене удалось приобрести и вывезти в Осовцы. То были модные тридцать лет тому назад кресла и диваны, обитые полинялым бархатом, из-под которого торчала волосяная обивка, большой письменный стол красного дерева и прекрасный шкаф, наполненный книгами в истрепанных переплетах.
Однако, несмотря на благоговейную память о прошлом, в этой комнате интересовались и текущей жизнью. На столах лежало множество газет и новых книжек. Долгие часы и целые дни вдова Андрея посвящала тому, чтоб ознакомиться с новыми течениями жизни, новыми стремлениями того общества, которое она привыкла когда-то любить вместе с любимым человеком. На столах и стенах виднелись изображения современных тружеников мысли - ученых, писателей, артистов. Видно было, что пани Корчинская знала и почитала всех, приносящих жертвы тому божеству, на алтаре которого Андрей сложил свою жизнь.
Близ глубокого кресла у окна стояла большая корзина с кусками холстины и шерстяной материй. В минуты, свободные от чтения, пани Корчинская шила платья для бедных. Она редко видела людей, которым оказывала благодеяния, но очень хорошо знала о них из рассказов прислуги. Пустых женских работ пани Корчинская не любила, зато своими руками шила довольно много всякой одежды, которую потом раздавала бедным.
Так прошло двадцать три года, томительно и однообразно, если не считать нескольких моментов, игравших большую роль в жизни пани Корчинской и ее сына. Восемнадцать лет тому назад в этой же самой комнате между пани Корчинской и братом ее мужа происходил длинный и бурный разговор, который едва не порвал навсегда их дружеские отношения. Бенедикт Корчинский, законный и природный опекун малолетнего племянника, в то время часто бывал в Осовцах. Хотя тогда он был еще молод, недавно женился, но невзгоды, и его личные и окружающего общества, сильно отражались на нем. Пан Бенедикт попадал из беды в беду, из неприятности в неприятность, дичал, становился угрюмым. Однако в управлении имением своей невестки он принимал весьма деятельное участие, тем более что она, убедившись после многих усердных, но безуспешных попыток, что самой ей не справиться, потребовала его помощи ради осиротевшего племянника.
Сначала пани Корчинская принялась, было сама за хозяйство, но потерпела полнейшую неудачу, как и прежде, когда, по желанию мужа, пыталась, было сближаться с народом. Как там, так и тут столкновения с грубостью и невежеством оказались неизбежными, а это уж было вовсе не по силам молодой вдове. Счета, процессы, хозяйственные планы и занятия, словно железными цепями сковывали ее мысли и чувства. Слушая отчет управляющего, она бессознательно, несмотря на величайшие усилия над собой, начинала следить за игрой света и теней в зеленой глуши парка, прислушивалась к мелодии речки, весело журчавшей по камешкам, обдумывала только что прочитанную книгу или вспоминала последнюю шалость, последнее слово маленького Зыгмунта.
Если бы дело касалось ее, - только ее одной, - она предпочла бы ограничиваться самым малым, чтобы только избавиться от скучных и утомительных материальных забот. До некоторой степени они казались ей даже унижающими человеческое достоинство. Склонная к аскетизму, она чужда была всякого излишества: ее траурные платья стоили недорого, старые вещи вполне удовлетворяли ее вкусы; испытывая самое себя, она убеждалась, что долгое время может довольствоваться скудной и грубой пищей. В сравнении с сокровищем, которое она утратила и о котором не забывала ни на минуту, богатство казалось ей ничтожеством, за которым не стоило даже протягивать руку; в сравнении с энтузиазмом и самопожертвованием, которое она видела собственными глазами, заботы о копеечных барышах и приобретениях она считала, по меньшей мере, за пошлость; в сравнении с народными и общественными нуждами и горестями, к которым она с горячим сочувствием присматривалась из своего уединения, угождение личным страстям и накопление средств, необходимых для этого, казались ей стыдом и прегрешением… Но она была не одна. Пани Корчинская хорошо понимала, что для пользы сына, для его будущности, о которой она так любила мечтать в вечернюю пору, необходимо сохранить в целости, по крайней мере, хоть это имение, коль скоро другое, отцовское, навсегда и решительно для него потеряно. Она начинала вновь работать над собой, боролась, пыталась изменить свои привычки, и опять, как прежде, без всякой пользы.
К счастью, его брат был возле нее, и она пользовалась - с благодарностью пользовалась - его помощью; только в одно дело она не допускала его вмешательства, а дело это было самым важным в ее глазах. Бенедикт в этом случае походил на осторожного, несмелого полководца, который сначала несколько раз и с разных сторон подойдет к неприятельскому лагерю, прежде чем решится дать генеральную битву. Много раз заводил он с невесткой разговор о маленьком Зыгмунте, наводил ее на мысль, доказывал то и другое, но она делала вид, что не слышит его или не понимает. Но вот однажды он вошел в эту самую комнатку более угрюмый, чем когда-либо, и, дергая, свой ус (а усы пана Бенедикта в то время уже начали опускаться вниз, что придавало его лицу выражение вечной тревоги и уныния), заявил, что хочет, открыто, без всяких околичностей поговорить с невесткой о маленьком Зыгмунте.
Она спросила, что ему не нравится в ребенке. По мнению пана Бенедикта, Зыгмунт воспитывается как французский маркиз, а не как польский гражданин, - скорее как барышня, чем как мужчина.
Как раз на столе перед пани Корчинской стоял в красивой рамке чудесный портрет двенадцатилетнего мальчика во французском костюме прошлого столетия, из бархата и кружев, с длинными волосами, падающими на плечи. Ребенок, действительно, был красив, статен и в своей живописной одежде походил на какого-нибудь князька. Глаза матери и дяди сошлись на этом портрете; пани Корчинская смотрела как любящая и счастливая мать, в глазах Бенедикта виднелись презрение и насмешка.
С презрением и неудовольствием пан Бенедикт говорил дальше, что барчонка и на прогулку-то гувернер водит за руку, тщательно скрывая от него все, что могло бы дать ему понятие о жизни; что он плохо развит физически, чересчур прихотлив и избалован, с окружающими обращается деспотически; что, наконец, единственное средство направить его развитие в надлежащую сторону, сделать пригодным для жизни и деятельности, - это отдать его в школу.