Оказавшись впервые в жизни хозяйкой собственной судьбы, Анхела Викарио открыла, что ненависть и любовь – страсти обоюдные. Посылая письмо за письмом, она всё сильнее разжигала свою горячку, но всё сильней разгоралась и её счастливая ненависть к собственной матери. "У меня всё нутро переворачивалось от одного её вида, но, глядя на неё, я не могла не вспоминать о нём" . Её жизнь опозоренной невесты оставалась такой же простой как прежняя, девичья, с вечным шитьём на машинке в окружении подруг, с изготовлением лоскутных тюльпанов и бумажных птичек; но когда мать отходила ко сну, Анхела, сидя у себя в комнате, неизменно писала безнадёжные письма до самого рассвета. Она стала просветлённой и властной, обрела собственную волю, снова превратилась в девственницу ради него одного, и покорялась с той поры лишь своему любовному наваждению.
Полжизни она писала еженедельные письма. "Порой мне не приходило в голову, что писать, – говорила она, умирая со смеху, – но мне достаточно было знать, что он их получает". Сперва это были записочки влюблённой школьницы, затем послания тайной любовницы; надушенные письма невесты, воспоминания и свидетельства любви, и напоследок – возмущённые письма покинутой жены, которая изобретает себе жестокие болезни, чтобы заставить мужа вернуться. Однажды вечером, пребывая в весёлом настроении, она опрокинула чернильницу на законченное письмо, и вместо того, чтобы порвать его, написала постскриптум: "В доказательство любви я посылаю тебе свои слёзы". Иногда, устав от слёз, она бунтовала против собственного безумия. Шесть раз сменились барышни на почте, и шесть раз Анхела сумела добиться их соучастия и помощи. Ей даже в голову не приходило сдаться. Однако он, казалось, оставался безучастным к её безумию: она писала словно в пустоту.
Однажды ветреным утром на десятый год Анхелу разбудило уверенное ощущение того, что он лежит нагой в её постели. Тогда она написала горячечное письмо на двадцати страницах, в котором бросила ему в лицо горькие истины, точившие её сердце с той злополучной ночи. Она писала о незаживающих ранах, которые он оставил в её теле, о его солёном языке, об огненной дрожи и африканском жаре его чресл. Она передала письмо почтовой служащей, приходившей к ней за письмами вечерами по пятницам под предлогом совместного шитья, и осталась уверенной в том, что этот приступ был последним в её агонии. Но ответа не было. С тех пор она уже не сознавала, что пишет, кому пишет, но продолжала осаду ещё семнадцать лет.
Однажды в середине августа, сидя за швейной машинкой в окружении подруг, она почувствовала, что к дверям кто-то подошёл. Ей не нужно было смотреть, чтобы узнать, кто приехал. "Он растолстел и начинал лысеть и носил очки от дальнозоркости, но это был он, чёрт возьми, это был он!" Она испугалась, потому что знала, что он видит её такой же поблёкшей, каким она видит его, но не верила, что в нём столько любви, сколько в ней, чтобы это выдержать. Его рубашка была пропитана потом, как и в тот раз, на ярмарке, когда она впервые встретила его, при нём был тот же саквояж и те же седельные сумки, расшитые серебром. Байардо Сан-Роман сделал шаг вперёд, не обращая внимания на остальных швей, застывших от удивления, и водрузил седельные сумки на швейную машину.
– Ну что ж, – произнёс он – вот и я.
Он привёз чемодан с одеждой и такой же чемодан с двумя без малого тысячами писем, присланных ею. Все они были разобраны по датам, разложены в пакеты, зашитые цветными нитками, и ни одно не вскрыто.
***
В течение многих лет мы не могли говорить ни о чём другом. Наше каждодневное поведение, подчинённое прежде стольким рутинным привычкам, в одночасье стало вращаться вокруг общего средоточия интересов. Рассветные петухи заставали нас за попытками упорядочить многочисленные случайности, связанные в единую цепь и приведшие к абсурдному событию, и очевидно было, что нами двигало не желание объяснить тайну: просто никто из нас не мог продолжать жить, не определив с точностью своё место и роль в трагедии, предписанные неумолимой судьбой.
Многие так и не смогли этого выяснить. Кристо Бедойя, ставший известным хирургом, никогда не мог мне объяснить, что заставило его задержаться у деда и бабки на два часа, оставшихся до приезда епископа, вместо того, чтобы пойти отдыхать к родителям, которые ждали его до рассвета, чтобы предупредить. Большинство из тех, кто мог предотвратить убийство, но, однако, не сделал этого, утешали себя рассуждениями о том, что дела чести святы и неприкосновенны для посторонних. "Честь – это любовь", – говаривала моя мать. Гортензия Бауте, всего лишь видевшая окровавленные ножи, которые и окровавлены-то ещё не были, от потрясения ощутила в себе неодолимую потребность каяться, не вынесла мук совести и однажды выскочила голой на улицу. Флора Мигель, невеста Сантьяго Назара, от досады сбежала с лейтенантом-пограничником, который продавал её прелести в Вичаде батракам-каучерос. У Ауры Вильерос, повивальной бабки, с чьей помощью явилось на свет три поколения горожан, при вести об убийстве случился спазм мочевого пузыря, и до конца дней своих она была в состоянии мочиться лишь с помощью зонда. Дон Рохелио де ла Флор, добрейший супруг Клотильды Армента, бывший образцом живости в 86 лет, поднялся с постели в тот день, чтобы увидеть, как Сантьяго Назара пригвождают ножами к запертой двери собственного дома, лёг снова и больше не встал, не пережив потрясения.
Пласида Линеро закрыла дверь в последний момент, но со временем освободилась от чувства вины: "Я закрыла дверь, потому что Дивина Флор поклялась, что мой сын уже вошёл внутрь, а это было не так".
Двенадцать дней спустя после убийства судебный следователь оказался лицом к лицу с горожанами. Сидя в грязной конторе муниципалитетета и спасаясь кофе с ромом от жаркого марева, он затребовал вооружённого подкрепления, чтобы сдержать толпу людей, рвавшихся давать показания без вызова, жаждавших продемонстрировать важность своей роли в разыгравшейся трагедии.
Следователь едва закончил ученье, всё ещё одевался в чёрный суконный мундир школы правоведения и носил золотое кольцо с эмблемой своей корпорации. Я так и не узнал его имени. Всё, что мы узнали о его характере, было почерпнуто из следственного дела, которое многие люди помогали мне искать спустя двадцать лет после убийства во дворце правосудия Риоачи. Архивы пребывали в полном беспорядке, и документация более чем за целый век была кучами свалена на полу ветхого здания колониальной постройки, бывшего в течение двух дней штаб-квартирой Фрэнсиса Дрейка. Первый этаж заливало приливом, и разрозненные тома плавали среди пустынных кабинетов. Я сам много раз пытался что-нибудь найти, стоя в воде по щиколотку, но лишь по случайности через пять лет поисков смог обнаружить 322 из 500 первоначальных страниц следственного дела.
Имя следователя не упоминается ни на одной из них, но очевидно, что он был подвержен страсти сочинительства. Несомненно, он читал испанских и даже латинских классиков и хорошо знал труды Ницше, бывшего модным автором среди университетской молодёжи того времени. Заметки на полях, казалось, были написаны кровью; и не только из-за цвета чернил. Следователь был так потрясён тайной, с которой столкнула его судьба, что много раз пускался в лирические отступления, противоречившие строгим принципам его ремесла. Кроме прочего, он так и не признал, что жизнь столькими случайностями, непозволительными литературе, может послужить смерти, предсказанной и разглашённой.
Однако больше всего его беспокоило, что несмотря на всё своё усердие, он так и не обнаружил ни единого, даже совершенно неправдоподобного указания на то, что Сантьяго Назар был истинным виновником бесчестья Анхелы Викарио. Её подруги, бывшие соучастницами обмана, долгое время говорили, что Анхела посвятила их в свой секрет ещё до свадьбы, но не назвала никакого имени. На следствии они показали: "На беду поплакалась, а кто виноват – не сказала. Не иначе святым духом всё произошло".
Анхела Викарио, в свою очередь, была непоколебима. Когда следователь в своей косвенной манере спросил, знает ли она, кем был покойный Сантьяго Назар, она невозмутимо ответила:
– Он был мой соблазнитель.
Так и стоит в деле, но без уточнения места и времени. Во время суда, который длился всего три дня, представитель обвинения делал упор на недоказанность этого утверждения. Растерянность следователя за недостатком улик против Сантьяго Назара, была так велика, что собственные старания казались ему порой бессмысленными и совершенно безнадёжными. На полях страницы 416 он собственноручно написал красными аптекарскими чернилами: "Дайте мне опору, чтобы сдвинуть это дело с мёртвой точки, и я переверну Землю". Под этой парафразой, вызванной отчаянием, уверенными линиями теми же чернилами цвета крови был сделан рисунок сердца, пронзённого стрелой. Для следователя, как и для ближайших друзей Сантьяго Назара, само поведение юноши в последние часы служило неоспоримым доказательством невиновности.
И в самом деле, утром в день своей смерти Сантьяго Назар ни на мгновение не усомнился, хотя прекрасно знал, какова расплата за вменяемое ему преступление. Людское ханжество также было ему известно, и он не мог не понимать, что близнецы по своей недалёкости не смогут пропустить мимо ушей насмешек толпы. Никто не знал как следует Байардо Сан-Романа, но Сантьяго Назар был знаком с ним достаточно, чтобы понимать: со всем своим высокомерием Байардо так же подвержен извечным предрассудкам, как и иные прочие. Будь Сантьяго так беззаботен сознательно, иначе как самоубийством назвать это было нельзя. Кроме того, когда Сантьяго узнал в последний момент, что братья Викарио поджидают его чтобы убить, панического страха он не выказал, а скорее впал в замешательство как человек несправедливо обвинённый.