- Этой, брат, закуской Иваныч императора Петра Алексеевича поминает, - сказал Ломоносов, подавая Сумарокову крендель. - Любимая его была. Иваныч - петровский солдат, со шведами воевал. Голова!
Он поболтал водку в кувшине и налил рюмки.
- Сейчас, смотрите, будет фокус-покус.
Хозяин раскрыл кулак и протянул Ломоносову стакан.
- Так у него заведено - первый попробовать должен. Вот… Сейчас и нам можно. А ты бы рассказал, Иваныч, откуда у тебя обычай такой, они не слышали.
Хозяин опасливо покосился на военный кафтан Сумарокова.
- Не бойся, - сказал Ломоносов, - он хоть и в мундире, да человек свойский. Ты говори, а мы пока за щи примемся.
Иваныч перестал чиниться:
- Первой чарки прежде хозяина никогда не пьют. Слыхивал я от старых людей, что единожды был блаженныя памяти государь наш Петр Алексеевич в некоторой компании и изволил спрашивать у одного человека: "Ты кто таков?" И он сказал: "Я-де такой-то дворянин". Другого спросил - и он дворянин. А третьего спросил, и тот сказал ему: "Я вор".
Государь того вора пожелал на искус взять, отозвал его и говорит:
"Будь же ты мне брат, и пойдем вместе".
"А куда ж нам идти?"
"Пойдем в государев дом, там казны неведомо что, на возах не увезешь".
Осердился вор на государя за такие слова, ударил его в щеку и говорит:
"Как ты, брат, бога не боишься? Кто нас поит да кормит, за кем мы слывем? Лучше поедем к большому боярину, у него возьмем, а не у государя".
Так и решили. Вор сначала пошел под окна к тому боярину послушать, что говорят. Вернулся сердитый.
"Хотят завтра звать государя кушать и водку ему дурную поднесут. Не хочу я, брат, никуда ехать".
Государь говорит:
"Ин ладно. А где, братец, нам с тобой завтра увидеться?"
"Увидимся завтра в соборе".
И как в собор пришли, признал вор, что брат его названый сам государь Петр Алексеевич. Большой боярин просил его к себе откушать, и он велел брата просить, и вместе поехали.
Вор государю говорит:
"Ну, брат, первую чарку станут подносить - без меня не кушай".
Стали подносить - государь говорит:
"Брату моему поднеси, я прежде брата пить не буду".
А вор сказал:
"Я прежде хозяина умереть не хочу. Пускай хозяин прежде выпьет".
Хозяин выпил, и его разорвало. С этого-то первую чарку прежде хозяина и не пьют.
- Славная сказка, - одобрил Ломоносов, когда Иваныч окончил свою речь. - Выпей еще, чтобы горло размочить, да помяни мое слово: если б столь усердно первых рюмочек не придерживался, не такую избу себе отгрохал бы. Ну, не мне тебя этому учить… А пока иди, мне с друзьями говорить надо. Я люблю его часом послушать. Много знает старик и хорошо рассказывает, - добавил он, обращаясь к Сумарокову.
Вместо него ответил Тредиаковский.
- Человек он грубый и непросвещенный, - сказал он, - толковать с ним удовольствия нет. Беда наша как стихотворцев в том, что мы такой подлый язык каждый день слушать должны и тем свою пиитическую речь портим. Ни основательной грамматики, ни красной риторики тут не находим.
- Это русский язык, - возразил Ломоносов, - и мы ему еще учиться должны.
- А вот и нет, и нет! - зачастил Тредиаковский. - Украсит наш язык двор ее величества, - он посмотрел на Сумарокова, - в слове учтивейший и великолепнейший богатством и сиянием. Научат нас искусно им говорить и писать благоразумнейшие министры и премудрые священноначальники.
Сумароков усмехнулся:
- При дворе раньше по-немецки говорили, а ныне у императрицы попы по-славянски поют, у графа Алексея Григорьевича на украинской мове балакают.
- Научит нас и знатнейшее благородных сословие, утвердит язык и собственное о нем рассуждение, - продолжал Тредиаковский.
- Вот последнее вернее будет, - заметил Сумароков. - А у благородного сословия при дворе русский язык не в почете, ему французский предпочитается.
- Своим языком плохо мы владеем, - сказал Ломоносов. - Русской грамматики еще не составлено. Это нам с вами, Василий Кириллович, укор. Российский же язык живостью - французскому, бодростью и героическим звоном - греческому, латинскому и немецкому не уступает. И новые стихи наши тому изрядное доказательство. Но каждая ли стопа любому роду стихотворения подходит, сама в себе имея великолепие, звон или нежность, - вот о чем у нас сегодня с Василием Кирилловичем спор пошел.
- Позвольте, государь мой, я по порядку Александру Петровичу объясню, - попросил Тредиаковский.
Сумароков сразу оценил позиции спорящих. Ломоносов полагал, что стопа ямба, возносящаяся снизу вверх, от безударного к ударному слогу, по такому свойству имеет высокость и благородство и для того прилична героическим стихам и одам. Хорей же подходит элегическим стихотворениям, которые требуют нежных и мягких описаний: он падает сверху вниз, от ударного слога к безударному, больше показывает нежную умильность, чем высокость и у стремительное течение.
Тредиаковский утверждал, что сами по себе стопы хорея и ямба не содержат ни нежности, ни благородства и все зависит только от изображения, которые употребляет стихотворец. Ямб может передать сладкую нежность, если приберутся мягкие слова, а хорей - высокое благородство, если будут благородными речи поэта. Все зависит не от самих двусложных стоп, а от их приложения к поэтической задаче, от словаря стихотворца и от его умения писать.
- Что ж вы нам теперь объявить изволите? - спросил Сумарокова Тредиаковский, принимаясь за корюшку.
- В ямбе и я нахожу высокость, благородство и живность, - ответил Сумароков. - В ямбических стихах речь важнейшею кажется. В хорее же, кроме нежности, ничего не вижу. Он, упадая, точно что изображает любовническое воздыхание, и я с Михаилом Васильевичем согласен.
- Выходит, двое одного хотят преодолеть, - сказал Тредиаковский. - Но такую материю большинством, если позволено так сказать, не решить.
- Я тех же мыслей, - согласился Сумароков. - А почему нам не сделать некоторый опыт - сочинить по оде, кто ямбом, кто хореем, и через то выяснить, где высокость и где нежность будет?
- Чтобы сравнить можно было, надобно взять общую идею, - сказал Ломоносов, - а лучше всего псалом переложить стихами. Псалтырь все знают, и не мы сами, так люди нас рассудить смогут.
Тредиаковский попытался было дополнить свои аргументы, но Ломоносов остановил его:
- Довольно, господин защитник хорея, теперь делом свою правоту доказать беритесь. Я думаю, надо взять Сто сорок третий псалом - песнь Давида пред битвой с Голиафом: "Благослови, господь бог мой, научаяй руце мои на ополчение, персты моя на брань… Поели руку твою с высоты, и изми мя, и избави мя от вод многих, из руки сынов чужих…"
Ломоносов вспомнил об этом псалме потому, что тот отвечал его настроению. Он вступил в открытую схватку с академическим начальством, ему грозила тюрьма. Год складывался очень тяжело, и ожидание боя, которым проникнут Сто сорок третий псалом, было родственно душе Ломоносова.
Выбор его никто не оспорил.
- А теперь нам пора, - сказал Ломоносов, подзывая Иваныча. - Домой заходить не будем, и так заобедались. Сочиним - встретимся.